Все слушали оратора серьезно, с суровыми напряженными лицами. Никто никогда не задавал вопросов. Затем так же немногословно, напутствуя друг друга выражениями «С Богом! Ангела Хранителя в дорогу!» расходились.

Аня возвращалась домой с тяжелым сердцем. Все, что происходило у Петры, казалось недосягаемо высоко и далеко. Люди, которых она здесь видела (а помимо основного состава появлялись и другие), не только понимали и сочувствовали тому, что говорил Георгий, не только, в отличие от нее, ясно ощущали приближение Второго пришествия — они жили по-христиански! По углубленности Петры и Федора было заметно, что они молятся — непрестанно! Даже Инна при ближайшем рассмотрении оказалась такой же серьезной и строгой, как все, — и ни о чем, кроме веры, искушений, приражений, милости Божией и бесовской хитрости не говорила. Разве что Костя был поближе, понестрашней, хотя бы шутил иногда, но и он тоже был с ними. А она…

— Батюшка, я недавно опять была у Петры. Там все настоящие христиане, живут духовной жизнью, в духовной борьбе, постоянно молятся. А еще летом все ездили в паломнические поездки. Одна я не такая и даже нигде не была!

— Ну и поезжай тоже, слава богу, много всего открывают сейчас. Поезжай, я тебя благословляю.

И Аня поехала. Не одна — с Петрой, та вдруг охотно откликнулась на ее призыв.

Святая земля

Вернули Оптину, на подходе было Шамордино, пообещали Дивеево, одну детскую колонию, в далеком прошлом мужской монастырь, расформировали и населили в нее нового монашеского народа — туда, в Тихвинский, теперь ставший женской обителью, они и поехали, несколько часов езды от Москвы. Они прожили в монастыре три полных дня, были на всех службах, включая полунощницу, начавшуюся в пять утра. Одна послушница, давняя Петрина знакомая еще по мирской своей жизни, подарила им по ватке, которой отерли миро со здешней иконы Божией Матери — икона замироточила через неделю после открытия обители. В дверях еще врезаны были глазки, с окон не успели поснимать решетки, не топили, послушницы (одна моложе другой, совсем девочки!) в холодные ноябрьские дни спали под двумя матрасами — но радость сияла на юных лицах, все было внове, все в охотку, все ради Христа! Когда вернулись в город, Ане показалось, что она не была здесь уже вечность — там, в монастыре, таился другой мир, иначе текло время, там было счастье и свет.

Остановиться оказалось невозможно: еле вытерпев три недели, она снова поехала в Тихвинский, на этот раз с новой попутчицей, с которой свел ее в храме батюшка — с Марией. Мария закончила в прошлом году Полиграф, работала в издательстве, была тихой, ясной, из многодетной православной семьи, брат у нее служил дьяконом, сама она, кажется, тоже собиралась уйти в монастырь. С Марией съездили не хуже прежнего — на обратном пути она даже велела называть себя просто Машей и смеялась, как маленькая девчонка.

Еще через две недели, уже в разгар сессии, во внезапно образовавшийся между экзаменами недельный промежуток, Аня бросилась в Оптину, никто уже не смог, поехала одна, без страха, без сомнений — все могу в укрепляющем меня Иисусе.

В самом деле: все поезда, все автобусы подходили в ту самую минуту, когда Аня поднималась на платформу, приближалась к остановке, нигде не пришлось ждать, везде доставался последний билет, все точно нарочно подгадывалось, складывалось, соединялось одно к одному. Вскоре ей стало казаться: иначе и быть не может. Она шла, срезая дорогу, по снежному и уже сумеречному сосновому лесу, наискосок от Сосенок, ничего не страшась, ей казалось, что она шагает, окруженная невидимым светлым столбом защиты, что Господь — вот он, рядышком, над головой.

Она сразу же попала на тихую монашескую службу. Народу было совсем немного, в храме стоял запах стружки и мокрого песка — во всем сквозил тот же, что и в Тихвинском, восторг и свежесть начала, у всех вокруг было то же неземное выраженье на лицах. Здесь она прожила подольше, несколько дней, к Крещению съехались паломники, в основном из Москвы. За полночь длилась исповедь, и удивительный ей достался священник, еще Джордж поминал о нем («угодник Божий!»), и она пошла, конечно, к нему — он был совсем не старый, с длинными вьющимися волосами, разбросанными по плечам, с невидимым, низко опущенным лицом. Аня подошла, и сейчас же попала в плотное сияющее облако, не стало ни храма, ни службы — только Царствие Небесное. Вот оно, оказывается, какое: Небесное. Она что-то выдавила из себя и умолкла, не умея прорваться сквозь эту густую благодать к словам. Священник помог, сказал все за нее, сам назвал главные ее грехи, дал краткие советы, отпустил. В голове у нее гудело — что это было, как? Ангел ли стоял рядом? Откуда он все узнал, этот батюшка? Никогда еще не было ей так хорошо.

Службы длились по пять часов, но откуда-то брались и силы — оттого ли, что здесь некуда было спешить? Чудно, небесно пела братия, после вечерней службы был еще ужин, тут только вспоминалось: ах, да, ведь полдня уже не ели! Ночью они спали на раскладушках в одной просторной комнате, на том же этаже рядом располагалась иконописная мастерская, как-то утром Аня увидела: опустив глаза, громко топая, туда быстро прошли послушники в накинутых на плечи тулупах. Все было еще так неустроенно и прекрасно. Аня знакомилась со всеми подряд, какие-то девочки из Смоленска, еще младше нее, первокурсницы, какие-то местные бабульки с рассказами о небывало урожайном в этом году малинном лете, ревностная молчаливая женщина, беззвучно клавшая на ночь поклоны в коридоре и вскакивавшая на службы раньше всех, улыбчивый историк из Питера, два калужских художника в бородах, со временем оба, кажется собирались тут остаться — все казались ей ангелами, всех она любила, за каждого положила бы душу…

Вместе они работали на послушаниях; не чувствуя холода, сгребали строительный мусор, на носилках выносили из полуразвалившегося домика колотую плитку, мыли посуду, терли в храме полы, хором молились перед едой и после. Все говорили друг другу «Спаси Господи» и часто кланялись.

Пять дней пролетели как миг, пора было возвращаться сдавать экзамен. Но как же так быстро? И вот уже последняя служба, и опять поют, как поют они!

Почему все, кто живет на свете, еще не здесь, почему весь мир не пришел сюда это слушать, на это смотреть? Она плакала навзрыд, она уже никого не любила, только завидовала всем — монахам, паломникам, соснам, молчаливому зимнему лесу: они останутся здесь еще, на день, на неделю, навсегда, а ей, ей опять туда, где не хочется, где так глупо, так пошло и мелко дальше быть. И в долгой дороге домой, глядя на суету едущих в душном поезде людей — яички, холодная курица (Рождественский пост!), хнычущие, непослушные дети — ненасытно вспоминая и вспоминая Оптину, Аня поняла: чего ж еще? Что еще ей нужно?

Отец Антоний! Ухожу в монастырь.

Она сдала экзамен влегкую, разумеется, достался тот билет, который она отлично знала, и едва дожила до субботы, до всенощной. Но отчего-то в тот день отец Антоний был особенно уставшим, осунувшимся она дождалась его после службы, он был уже одет для города, стоял перед ней в зимней куртке, держал дипломат, смотрел внимательно, но печально, будто и не слыша, что она ему говорит. А ей-то, ей хотелось кричать, она едва сдерживалась, ей хотелось, чтоб и он, и он тоже немедленно туда поехал, посмотрел, вкусил, может быть, даже остался там, на родине старчества, в душистом сосновом лесу, монах же он в конце концов! И она тоже туда приедет, будет работать поваром — на кухне в Оптиной работали в основном женщины… Только как сделать, чтоб он все это тоже почувствовал прямо сейчас, чтобы понял, как там спасительно и хорошо?

— Батюшка! — сбивчиво говорила она. — Там было чудесно. Я привезла вам воды из источника. Он весь оледенел! Я привезла вам просфорку, которую мне подарили после праздничной литургии. Я прикладывала ее к мощам батюшки Амвросия. Там благодать! Невозможно дышать, невозможно даже говорить иногда. Там за два дня до моего приезда мироточили иконы. И я, я… хочу обратно.

Но он как будто не понимал ни ее радости, ни готовности послужить Богу.

— Там мужской монастырь, Анна.

— Я видела, там работают женщины. На кухне, и убирают.

— Уже пора, закрывают храм. Заговорились, — он улыбается едва-едва.

Храм и правда опустел, все вышли, только они вдвоем стояли в предбанничке-притворе да бабка-уборщица громко громыхала ведром.

Что ж, у него просто плохое настроение, она и сама чуть не расстроилась: почему он совсем за нее не порадовался? Почему так грустно все слушал? Но все-таки по-настоящему огорчаться было невозможно, вся она, вся душа ее была пока там, на послушаниях, на ангельских оптинских службах… А может быть, ему не понравилось, что она была такая восторженная, что чуть не орала на него? Может быть, он думает, нельзя так сразу, вот и во всех житиях сначала человек проверял себя, проходил испытания, искушения житейские?

Через несколько дней она снова, уже намного безнадежней, спросила отца Антония, нельзя ли ей начать думать о монастыре, нельзя ли взять академ и прямо сейчас снова поехать в Оптину, пожить там подольше — приглядеться, присмотреться, поработать немного… И снова еще безжалостней и равнодушней он резанул: не стоит. Учишься и учись. Зачем академ? Есть еще время, успеешь определиться, а пока — учись.

Аня отвернулась от него, пошла прочь. Он что, не хочет ее спасенья? Сам-то, между прочим, монах. А другим? Называется, между прочим: собака на сене.

Да хоть бы он поскорее очнулся, передумал! Как же найти слова, чтобы убедить его? Вот Петра, Петра же смогла…

Однако когда они увиделись снова, была исповедь, нужно было каяться, и Аня сказала:

— Батюшка, мне обидно, что вы не пустили меня снова в Оптину, и вообще. Я злюсь.

— А ты, ты… прости меня, — и строгий, спокойный взгляд.