Катя тряхнула головою, чтобы сбросить наваливавшуюся тяжесть.
— Ах, нет!.. Господи! Вот я чего не понимаю. Я слышу по голосу, я вижу, вы идейный, убежденный человек. И вот вы, Надежда Александровна, Седой... Вы все так легко об этом говорите, потому что для вас это теория; делается это где-то там, вне поля вашей деятельности. Ну, скажите, ну, если бы вам, самому вам, пришлось бы... Как ваша фамилия?
— Воронько.
Катя отшатнулась.
— Во..Воронько?!
— Да.
Как ребенок, Катя в ужаснувшемся изумлении раскрыла рот и неподвижно глядела на Воронько.
Он улыбнулся про себя.
— Вы думали, у меня не только руки, но даже губы в крови?
Катя молча продолжала смотреть. Обычное лицо русского интеллигента вдруг стало таинственно страшным, единственным в своей небывалости. Она растерянно сказала:
— Я ничего не понимаю...
Подошел Корсаков и заговорил с Воронько.
Шумно ужинали, смеялись. Пили пиво и коньяк. Воронько молчаливо сидел, прямой, с серьезными, глядящими в себя глазами, с нависшим на очки крутым лбом. Такая обычная, седенькая, слегка растрепанная бородка... Сколько сотен, может быть, тысяч жизней на его совести! А все так просто, по-товарищески, разговаривают с ним, и он смотрит так спокойно... Катя искала в этих глазах за очками скрытой, сладострастной жестокости, — не было. «Не было и великой тайной грусти.»
Дома Катя ушла одна в сад. Верхушки кипарисов и пирамидальных акаций острыми языками черного пламени тянулись к ярким звездам, дрожавшим мелкою дрожью.
Это спокойствие и бессмущаемость перед тем, что он делает... И ведь, может быть, у него где-то в России есть дети, он их ласкает. Что это? Что это? Как ни старалась, она не могла соединить своего впечатления от него с тем, что о нем знала. И теперь она готова была считать вероятным, что про него с обычным своим умилением рассказывала Надежда Александровна, что он живет бедняком и аскетом, обедает вместе с солдатами своей чеки, личной жизни совсем не знает. Перед революцией он пять лет провел в каторжной тюрьме.
Но как, как может быть он таким? Катя быстро ходила по дорожкам сада, сжав ладонями щеки и глядя вверх, на дрожавшие меж черных ветвей огромные звезды.
И вдруг Кате пришла мысль: мораль, всякая мораль, в самых глубоких се устоях, — не есть ли она нечто временное, служебное, — совсем то же, что, например, гипотеза в науке? Перестала служить для жизни, как ее кто понимает, — и вон ее! Вон все, что раньше казалось незыблемым, без чего человек не был человеком?
В сущности, и до сих пор, — разве это всегда не было так? Вот, совсем недавно. Заманить тысячи людей в засаду и, не сморгнув, перебить их из дальнобойных орудий. Двинуть на окопы неожиданные, неведомые врагу танки и, как косилкою, начисто выкосить людскую ниву пулеметами. Возмущаться ядовитыми газами, а потом сказать: "Вы так, ну, и мы так!” И возвращаться в орденах, слышать восторженные приветственные клики, видеть свои портреты в газетах, считать себя героем, исключительно хорошим человеком. Держать на коленях сына, смотреть в его восторженные глаза и рассказывать о своих злодействах. К этому привыкли, так делают все. И человеку поэтому не стыдно. Только поэтому?
В женскую камеру городской тюрьмы, позвякивая шпорами, вошли два офицера, за ними начальник тюрьмы и солдаты. Молодой офицер выкликнул по списку:
— Сартанова!
Вера отозвалась. Офицер постарше спросил:
— Это которая?
— Что по дороге в каменоломни поймана, господин полковник. Сама заявляет, что коммунистка.
Вызвали еще четырех работниц. Полковник громко сказал:
— Этих пятерых. Завтра утром на тех же свалках, где они сами расстреливали. Перевести в камеру номер семь.
Начальник тюрьмы почтительно наклонился к нему.
— Там мужчины, господин полковник.
— Что ж из того! Вы их этим не удивите. Привыкли ночи спать с мужчинами. Только веселей будет напоследок. У них это просто.
Спутники засмеялись.
В тесной камере № 7 народу было много. Вера села на край грязных нар. В воздухе висела тяжело задумавшаяся тишина ожидаемой смерти. Только в углу всхлипывал отрывавшийся женский голос.
Рядом с Верою, с ногами на нарах, сидел высокий мужчина в кожаных болгарских туфлях-пасталах, сидел, упершись локтями в колени и положив голову на руки. Вера осторожно положила ему ладонь на плечо. Он поднял голову и чуждо оглядел ее прекрасными черными глазами.
— Товарищ, не нужно падать духом.
Он поспешно ответил:
— Нет, я, понимаете, ничего... Так только, задумался...
— У вас семья есть, дети?
— Да. Только я не об этом.
Он помолчал, внимательно поглядел на Веру.
— Вы, товарищ, коммунистка?
— Да. А вы?
— Я, понимаете, тоже коммунист. А только... Фамилия ваша как будет?
— Сартанова.
— Сартанова? У нас в поселке дачном доктор один есть, тоже Сартанов фамилия.
Вера быстро спросила:
— Вы из Арматлука?
— Да,
— Где сейчас доктор Сартанов?
— Дома. Его было арестовали, а в последний день, видно, выпустили. Только теперь он дома.
Вера задыхалась.
— Ну да. Сам его видел.
Он с удивлением глядел на Веру. Она прижалась головою к столбу нар и беззвучно рыдала, закрыв глаза руками. А когда опять взглянула на него, лицо было светлое и радостное.
— А вы родственница ему?
— Это отец мой... Ну, да! — Она овладела собой.
— Хороший человек. И дочка его, Катерина Ивановна, тоже хорошая. Очень она интересно, понимаете, о жизни всегда разговаривает. Выходит, сестрица вам. А вы вот коммунистка. У меня на этот счет мысли всякие.
— Какие мысли?
Он помолчал.
— Вообще, насчет жизни... Вот, говорим мы, чтобы всем хорошо стало. А делаем так, что все еще хуже. Я вот был председателем ревкома. Сколько всяких делал зверств! А из города приезжают, кричат: «Что ты их жалеешь? Какой ты коммунист! Ты, видно, кулацкого елементу!» Мужиков всех разобидели, они нас ненавидют. А я ведь сам мужик. И с интеллигенцией тоже, как бы ее поприжать да поиздеваться над нею. Батюшку вашего в тюрьму потащили, за что? Понимаете, сам его арестовывал, а потом неделю целую во сне видел.
— Слушайте, товарищ... Как ваша фамилия?
— Ханов.
— Слушайте, товарищ Ханов. Что вы говорите, это все и мне так близко! Скажите мне, вы раньше когда-нибудь читали Евангелие?
— Читал. Я раньше и Толстова много читал, даже жить было по нем начал. Да как-то у него все это... Не получил я покою.
— Так вот, в Евангелии есть: кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее. Пришло такое время, что нельзя думать о чистоте своей души, об ее спокойствии. С этим как бы все было легко! Вы только подумайте: ну, что лишения, смерть? Какие пустяки! Правда, как все это было бы легко? Разве вас сейчас смерть мучает, которая вас ждет? Я вижу: вас мучает, что перед вами смерть, а позади — кровь и грязь, в которой вы все время купались.
Ханов изумленно глядел на Веру.
— Как вы это узнали?.. Да, да. Понимаете, вот, как вы сказали, в грязи купался!
— Вот. В том и ужас, что другого пути нет. Миром, добром, любовью ничего нельзя добиться. Нужно идти через грязь и кровь, хотя бы сердце разорвалось. И только помнить, во имя чего идешь. А вы помнили, иначе бы все это вас не мучило. И нужно помнить, и не нужно делать бессмысленных жестокостей, как многие у нас. Потому что голова кружилась от власти и безнаказанности. А смерть, ну, что же, что смерть!
Стали подходить другие осужденные.
Вера говорила, и все жадно слушали. Вера говорила: они гибнут за то, чтоб была новая, никогда еще в мире не бывавшая жизнь, где не будет рабов и голодных, повелителей и угнетателей. В борьбе за великую эту цель они гибнут, потому что не хотели думать об одних себе, не хотели терпеть и сидеть, сложа руки. Они умрут, но кровь их прольется за хорошее дело; они умрут, но дело это не умрет, а пойдет все дальше и дальше.
На замасленном столе тускло чадила одинокая коптилка. В спертую вонь камеры сквозь решетчатое окно чуть веяло свежим воздухом, пахнувшим горными цветами.
Красавец брюнет с огненными глазами, в матросской куртке, спросил:
— А как скажете, товарищ, скоро социализм придет?
Вера почувствовала, какой нужен ответ.
— Теперь скоро. В Германии революция, в Венгрии уже установилась советская власть, везде рабочие поднимаются.
— Через два месяца будет?
— Ну, не через два... — Вера поглядела на него и улыбнулась. — Через два-три года.
— Это ничего. Столько можно подождать. — Матрос радостно засмеялся. — То-то они так злобятся: чуют, что кончено их дело!
Рабочий в пиджаке, с умными, смеющимися глазами, отозвался:
— И ничего не кончено. Не выйдет у нас никакого социализму. Не такой народ.
Ханов нетерпеливо отмахнулся.
— Ну, ты Капралов, всегда вот так!
Матрос, сверкая глазами, ринулся на него.
— Как не выйдет?
— Не выйдет. Нс будет ничего. Не справится народ. Больно работать не любит. Только когда для себя. И опять прихлопнут вас буржуи, как перепелок сеткой.
Вера, с удивлением смотрела на него.
— За что же вы сюда попали?
Ханов засмеялся.
— Он у дачников книжки отбирал для общественной библиотеки, а они на него и показали. Вот и попал в загон, как козел меж барашков.
Спорили, шутили, смеялись. Засиделись до поздней ночи и улеглись спать, не думая о завтрашнем, и спали крепко.
Толпа людей рыла за свалками ров, в него должны были лечь их трупы. Мужчины били в твердую почву кирками, женщины и старики выбрасывали лопатами землю. Лица были землистые, люди дрожали от утреннего холода и волнения. Вокруг кольцом стояли казаки с наведенными винтовками.
"Блуд на Руси (Устами народа) — 1997" отзывы
Отзывы читателей о книге "Блуд на Руси (Устами народа) — 1997". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Блуд на Руси (Устами народа) — 1997" друзьям в соцсетях.