Ничего, Гришенька, поубавь норов-то свой, поубавь! Слишком часто стал ты припоминать, что тебе единому обязана я скипетром российским. А после возвращения договорился и до того, что власть твоя превыше моей. Я, вишь, обладаю империей, а ты императрицей. Пошутил Раньше бы и стерпела. Многое терпела и не отъезжала никуда в обиде своей».

Екатерина не заметила, как в досадных мыслях своих перешла к прямой беседе с Орловым. А может, и привычка то была сколько этих кофеев утренних вместе перепито!

«Власть, Гришенька, сильна крепостию, прочностью своей. И нс тебе тута со мной мериться. Для того чтоб меня власти лишить, пожалуй что и полка не хватит, а чтоб тебя и одного гвардейца достаточно. Вот он, корнет Васильчиков, здесь, а ты, генерал-фельдцейхмейстер, в Гатчине. И гвардия, как сказывают, приуспокоилась, былые дружки твои. И Панин довольства скрыть не может. Павел, наследник и сын мой, послушнее стал, позволила ему в кабинете при разборе почты дипломатической присутствовать. Сейчас и свадебку ему устроим. Ждал он венчания после совершеннолетия своего. Он его получит. Правда, не на державу венчаться будет, а на принцессе Гессен-Дармштадтской. Ну да уж что Бог послал!..»

Екатерина улыбнулась и отхлебнула из чашечки. «А ты побеснуйся, побеснуйся! Ишь, досадить мне вздумал, вернул вместо требуемого портрета моего одну оправу, бриллиантами усыпанную. Знаю, не оскудеешь, камешков этих у тебя и без того немало. Но древние философы правы: мудрость и в том, чтобы вовремя собирать камни. Ты ведь зевками покрывал книги, мной читанные. Напрасно А время, кажись, пришло! И это только первые камешки».

Императрица еще и сама не могла твердо оценить свое нынешнее отношение к Григорию Орлову. Хотя понимала, что перемена сия была не внезапной. Медленно, но верно нарастала тягость от их общения. В последнее время Гришенька был нужен скорее для баланса с Паниным, для покойной империи, а не утех страстных. А он того не понимал, вознесясь гордыней своею. В императрице великой видел ту наивную девицу Софью Фредерику Августу, которая с трепетом, испугом и послушанием приехала в далекую заснеженную Россию, чтоб стать женой неведомого наследника неведомого престола. Нет уж ни той маленькой принцессы, ни великой княжны, ни супруги императорской. Есть самодержица российская Екатерина. И сейчас она приняла свои меры. Вокруг Гатчины войска стоят, во дворце верный караул с заряженными ружьями. «Васильчиков красив, молод, застенчив. Не мудрец? Так мне от него мудрости и не надо. Напротив, нужда в отдыхе от мудрости. Для мудрствований есть Панин, Бецкой, Вяземской. Вот вскорости Дидсрот приглашенный приедет. Я, Гришенька, достаточно богата, чтоб иметь отдельно кабинет и отдельно спальню. Это ты по невежеству своему и прежней лихой жизни путал одно с другим. А я вот и сей час не буду. Оставлю тебя вместе с кофеем да за бумаги примусь».

Екатерина отставила пустую чашку и придвинула стопку бумаг. Первое дело — ответствовать Румянцеву. Он в депеше своей расписал неудобства перехода за Дунай: и сил не хватает, и с поставками плохо, и «время не сходствует для таковых поисков, когда стужа заставляет искать всякого убежища в избе, а, преодолевая суровство времени, себя только преодолеваешь и приводишь в несостояние в удобное к действиям».

«Вишь как излагает Петр Александрович, словно не генерал-фельдмаршал, а пиит прирожденный!» усмехнулась императрица и тут же вспомнила о настойчивых просьбах другого фельдмаршала за пиита.

Кирилла Григорьевич Разумовский после нескольких устных замолвок изложил свое особое мнение о суде над Княжниным на бумаге. Мол, половину денег оный капитан вернул, на остальное поручитель есть, а службу нес верно и справно. «Ах, Кирилла Григорьевич, Кирилла Григорьевич, будто в деньгах дело, будто мне деревеньки его худые нужны. Меня, императрицу свою, сей Княжнин учить вздумал в писаниях своих! За дерзостной славой тестя своего, Александра Петровича, погнался, возомнил себя наставником монаршим, пророком отеческим. Многие туда метят! Новиков, Эмин, Фонвизин, а за ними уж и вовсе безродные Аблесимовы, Поповы... Все милости, милости... Нет вреда большего, ничто так нс развращает умы подданных, как милость владыки.

Дай кость, погладь собачонку, а она уж наровит не токмо руку лизнуть, а на колена впрыгнуть. Собрала депутатов, разумных людей, наказ им дала, ан не тебе как разговорились. Этом вольностей поболе, тем поболе... Дворяне за подлый люд вступились. Майор Козельский Яков, Коробьин Григорий Разорительные отягощения, крестьяне суть питатели всякого состояния людей, их защищать надобно. Ох, милосердие мое, — притворно вздохнула. — Сколько забот и страданий излишних приносит. Опять же журналы. Ввела их, пример европейский явила. Чем обернулось? «Трутнем» безобразным, «Поденщиной», «Адской почтой», злобными сатирами, клеветами непотребными. Нет, Россия не Европа, сколько ни просвещай, варварства не истребить. Оно в крови. Азиатские владыки испокон веков в строгости народы свои держали, а она вздумала варварам свободы преподать. Милость порождает привычку к оной, ненасытность, вседозволенность.

Императрица мыслями своими вновь вернулась к Орлову. Кстати, Гришенька был в ярости неописуемой, когда прочла ему княжнинскую «Ольгу». Тогда вместе с ним негодовала, а сейчас воспоминанье об этом перекошенном злобой красивом лице, пунцовых щеках и мечущих молнии очах фаворита было почему-то приятным. И ведь как этот Княжнин вывел суть политики государственной — «Россию русский князь Россией истреблял». Так, кажется? Истребляют тираны, мудрые же правители, умело направляя распри подданных, прочат власть свою. У трона великого всегда будет толчея, ее не избегнешь, а милости надобно чередовать с наказанием. Равно как налево, так и направо. Опала, прощение, опала и вновь милость — вот что располагает к службе ревностной.

Брюс, напуганный императрицей, а пуще Орловым, конечно перестарался. Смертию казнить не токмо без нужды, но без пользы. Впрочем, Брюс — царедворец опытный. Знал, что сие решение самое верное. И Орлову потрафил, и государыне дал новую возможность явить милосердие свое непревзойденное. Княжнин же за полгода, в железах скованный, верно, понял, что сочинителю во благо, а что во вред. А если нет, то время будет. Разумовский просит ограничиться разжалованием в солдаты сроком на год? Уважим мнение фельдмаршала. Но зачем же на год? Всего год покорности, а потом, глядишь, и за старое можно приняться? Ну нет. Срок солдатчины не указывать, дворянства и имений лишить. Тогда не токмо его собственная судьба будет целиком зависеть от мыслей и поступков его, но и семья, супруга, сын, их будущность. Во фрунте средств для их пропитания, чай, не достать, а сочинитель, коли во благо отечества и государыни трудиться будет, сумеет их получить. Не дурак, поймет. По сему и быть!

Екатерина взяла прошение Разумовского и размашисто начертала на нем свой приговор. Еще раз задумалась: «Разумовский будет доволен, угожу и Панину с Фонвизиным, и Елагину, и Сумарокову. И гвардия не взропщет. Вот только Гришеньке, Гришеньке будет досада. Но на то и справедливость».

Довольная своим решением, Екатерина принялась за другие дела. Румянцеву было твердо предписано вынудить у неприятеля силою оружия то, что доселе не могли переговорами достигнуть, и для того с армиею или частью ее, перешед Дунай, атаковать визиря и главную его армию. Весна уж, чего тянуть долее. Восемьсот лет воинство русское не бывало в тех краях, куда теперь по мановению ее десницы двинет полки Румянцев. «Вот тебе и Ольга, Княжнин! Ты, сударь, спутал! Я и за Олега, и за Святослава тружусь». В радостном предвкушении села писать Вольтеру и не удержалась от похвальбы: «Вашему любезному Мустафе придется опять быть отлично поколоченным после переговоров, разрыва двух конгрессов и перемирия, продолжавшихся почти целый год. Этот почтенный господин, по-моему, вовсе не умеет пользоваться обстоятельствами. Нет сомнения, что вы увидите окончание этой войны. Надеясь, что переход через Дунай будет способствовать этому двояким образом: он вас обрадует и сделает султана сговорчивее».

Она перечла написанное, заметила, что строки касательно адресата и султана по сути написаны о самой себе. О том, как она умеет пользоваться обстоятельствами, как удаются ей двоякие решения, одних радующие, других делающие сговорчивее. Исправлять не стала. Зачем? Ведь письмо написано верно, двояким образом.

ПЯТЫЙ ДЕНЬ

РАЗБИРАТЕЛЬСТВА

XIX ВЕК

ПОКАЗАНИЯ

СВИДЕТЕЛЕЙ И ЭКСПЕРТОВ.


Показание № 77

Эти московские и все столбовые сановники окружены женами, дочерями, внучками, нарядно одетыми, сидящими в раззолоченных будуарах. Перед ними курится фимиам, пляшут бедные рабы и разносят конфеты посетителям. Здесь везде французская одежда, повсюду молодые питомцы французских девчонок и аббатов; и за всем тем они воспитаны большею частию худо, в рабском подражании, занятые одной наружностью, не имея даже приятных манер, столь свойственных французской гостиной. Когда московская барыня осмотрит вас с головы до ног, измучит своими поцелуями, наговорит вам тысячи уверений в вечной дружбе, без церемонии расхвалит вас, спросит о цене вашего платья, перечтет все ордена на своих соседях — за тем от нее больше ничего не ожидайте. Едва ли она имеет какое-нибудь понятие выше этой болтовни, за исключением похвал французским ювилирам на счет русских бриллиантщиков...

Образование нашего века очень заметно выражается в различии молодого Московского поколения и их матерей. Последние плохо знают иностранные языки, но почти всегда кокетки...

Подчинение в высшей степени господствует в Москве. Здесь собственно нет того, что называют джентельменом; каждый измеряет достоинство мерой царской милости. Поэтому старые идиоты и женщины, выжившие из ума, всемогущи, это естественно, имея на себе более лент и чинов, чем люди молодые. Что касается до молодых людей светского тона, их очень мало, потому что большая часть гоняется за счастием при Петербургском дворе или служит в армии. Место их заступила толпа молокососов напудренных, напомаженных, одетых по последней моде, с французскими гувернерами, посвящающими их в тайны светского общества. Помилуй, господи, глупость этого юного поколения и меня в кругу его, как лягушку на камне...