Гораздо печальнее другой представитель екатерининского вольнодумства. Это был богатый помещик Николай Еремеевич Струйский. Он был высокообразованный юрист и устроил у себя в деревне настоящий, правильно организованный по-европейски суд над крестьянами. Мужика ставили в кабинете барина, сам барин произносил обвинительные акты и защитительные речи по всем правилам западной юриспруденции, только эпилог этих судебных заседаний был в чисто русском вкусе: обвиненного крестьянина он пытал по древнерусскому, для чего имелся у него в подполье огромный арсенал орудий пытки.

Василий Ключевский (1841—1911) историк.

ОЧНАЯ СТАВКА

С КОСВЕННЫМИ УЛИКАМИ

(Из домашнего архива Пантелея Рубашкина)

Казалось, русские должны были, под тяжестью кнута, отрекаться от многих, уже въевшихся в печенку обычаев, нравов, преданий и с покорностью двинуться по указанной Петром дороге к европейской цивилизации, в направлении и в духе соответствовавших государственным целям. Шатко-валко, все действительно к этому и пошло. На казенные деньги, то есть на содержание государства посадили попечение своих поэтов и писателей, скульпторов и живописцев, архитекторов и строителей, ученых и балетмейстеров, дабы потом они отдавали отчет правительству о своей полезной обществу деятельности. Наверное, воспитание ни одного общества в мире не обходилось столь дорого государственному бюджету, и учебные заведения так сильно не напоминали казарму, а учащиеся — солдатских рекрутов.

Родители сыновей, посланных по царскому указу за границу для обучения полезным наукам и художествам, впадали во смертную тоску и печаль, роптали на Петра, что он-де отделяет их от православия, а жены отправленных в загранкомандировку надевали траур (синее платье). Князь Иван Львов, приставленный надзирать за учившейся за границей русской молодежью, убедительно просил царя не посылать его соотечественников в Англию, ибо они там занимаются только пьянкой и кулачным боем с англичанами. На то же жаловался и тогдашний посол России в Англии: ему пришлось утихомиривать англичанина, которому в драке один из русских парней выбил глаз.

Для тех же, кто оставался у себя на родине, шумная пирушка продолжала служить единственным способом снять накапливаемые усталость и напряженность. Во всем этом традиционном обряде пития непомерного, однако, стали усваиваться и некоторые иноземные образцы: московское варварство смешивалось с европейским политесом в какой-то странный коктейль костюмов, нравов и поступков. Разгул прежнего барства, не ведавшего ни чувства приличия, ни человеческого достоинства, давал, как и прежде, волю животным инстинктам, но появились и некоторые сдерживающие новации: упившегося до бессознания на пиршестве царь или кто-то из вельмож мог наградить кнутом за оскорбление мундира.

Суровость и мучительность определяемых военным судом наказаний говорили сами за себя: за чародейство полагалось сожжение, за поругание икон прожигание языка раскаленным железом и отрубание головы, за убийство назначалась смертная казнь, но за убийство отца, матери, малого дитяти или офицера — через колесование. Поругание матери приводило к отсечению сустава или к смертной казни, поджигательство влекло за собой сожжение преступника, равно как и фальшивомонетничество. За бранное слово, произнесенное пусть даже по неосторожности, в первый раз — тюремное заключение, во второй раз наказание — шпицрутенами, в третий раз расстрел, или отрубление уха и носа, или ссылка на каторгу. За злоумышление против генерала четвертовали, за дерзость против генерала смерть или телесное наказание, против другого начальства шпицрутены. Ленивые и нерадивые офицеры разжаловывались в рядовые. Самовольно вступивших в контакт с неприятелем четвертовали или рвали тело клещами. Под угрозой смертной казни запрещалось переписываться с кем-либо о военных делах, о состоянии войска или крепостей. Согласно Инструкциям и артикулам военным Российскому флоту, разработанным лично Петром, «Ежели кто на корабле нож обнажит с сердца, хотя не уязвимого, и того рука к мачте ножем же прибита да будет потаместь, дондеже сам у себя оную прорежет».

Система преследования и наказания за непотребные мысли путем повального шпионства и розыска с приходом Петра стала приобретать невиданные доселе масштабы. В избах Преображенского приказа вздернутого на дыбу вспаривали пылающим веником, и редко у кого хватало сил поддерживать в себе упорство и стройность первых показаний — разве только у тех, кто ведал, что троекратная пытка, сопровождающаяся прежними показаниями, освобождает от дальнейших мучений, а может и снять обвинение.

Необычная для новой эпохи доля выпадала на служителей церкви — сотрудничать с сыщиками Тайной канцелярии, вытягивать признания у особенно упрямых не пыткою, а страхом будущего суда Божьего и добытые таким путем показания немедленно направлять в письменном доносе суду.

Сам донос становился своего рода оброком, который платил власти любой гражданин от мала до велика, превращался в ремесло и хобби, средство получения заработка, а одновременно, и вместе с наказанием, в средство охраны благочестия и правопорядка. Потому-то вместе с появлением фискалов, занимавшихся надзором за судебным разбирательством, сбором налогов и розыском по делам без челобитчика, донос стал государственным учреждением поистине свободным выполнять свои служебные обязанности без всякого риска. В сфере церкви аналогичными функциями занимались монахи во главе с иеромонахом Пафнутисм. Право доносить было действительно единственным, которое предоставлялось всем сословиям без исключения — формально в форме общественной инициативы и средства контроля за деятельностью правительственного механизма.

Явление это не было изобретением Петра: оно существовало и при Иване Грозном, и при Борисе Годунове, и при первых царях династии Романовых. Принцип доноса вытекал и из второй главы Уложения, принятого при царе Алексее Михайловиче, которая так рекомендовала оберегать государеву честь: всякий, кто сведал про злой умысел на царское величество, обязан доносить, а кто этого не сделает, повинен смерти. Любой, кто изучал следственные дела допетровской Руси, видел, как доносы лились нескончаемыми потоками и делались с такой обыденной непосредственностью, по столь маловажным поводам, что оставалось только гадать — откуда больше проистекает все это доносительство — из общественной или физиологической потребностей, которые делают человека бесчувственным не только к страданиям ближнего, но и к чувству собственного самосохранения, заставляя его вытягиваться по струнке перед государем в рабской готовности допросить любого с пристрастием или розыскать накрепко.

При Екатерине II правду разыскивать было поручено главному распорядителю в делах тайной экспедиции, тайному советнику Степану Ивановичу Шешковскому, еще с молодых лет виртуозу в сыскных делах. Радищев, написавший «Путешествие из Петербурга в Москву», когда узнал, что дело его поручено Шешковскому, упал в обморок. Этакий мозглявый сморчок в застегнутом на все пуговицы сером сюртучке не чинился ни с кем, кто обвинялся во враках, и допрос с вынуждением признания начинал с внезапного удара своей толстой камышовкой под самый подбородок подозреваемого лица с такой силой, что зубы выскакивали. При этом инквизитор старался казаться богобоязненным, усердно посещал церкви. Та комната тайной экспедиции, где он снимал пристрастные допросы с истязаниями, вся обвешена была иконами. Вопросы к жертве он уснащал текстами священного писания, а когда раздавались стоны и мольбы о пощаде, верный пес начинал читать акафист Божией Матери или Иисусу сладчайшему.


* * *

В своих записках Екатерина II назвала Москву столицей безделья, чья чрезмерная величина всегда будет главной причиной этого. Императрица не скрывала своей неприязни к старому стольному граду где, по ее словам, на каждом шагу чудотворные иконы, церкви, попы, монастыри, богомольцы, нищие, воры, бесполезные слуги в домах, — какие дома, какая грязь в домах, площади которых огромны, а дворы грязные болота. Обыкновенно каждый дворянин имеет в городе не дом, а маленькое имение. И вот такой сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум.

Московские дворы, действительно, до того были огромны, что вместо одного большого дома сооружали там несколько строений, которые подразделялись на жилые, служебные и кладовые. Иногда эти строения соединялись крытыми переходами. У простого люда были избы черные без труб: дым выходил в маленькое волоковое окно. К такой избе хозяйственные помещения примыкали вплотную и люди жили практически вместе со своими курами, свиньями, телками.

Еще при Иване Грозном дома дворян и горожан обычно покрывались соломенной крышей, делились на клети-комнаты и по недостатку в стекле окна обтягивались говяжьими пузырями или пропитанной маслом холстиной. Высокие деревянные и каменные дома назывались хоромами, расположенные на верхнем ярусе комнаты покоями. Стены расписывались изображениями из церковной истории, печи делались изразцами, часто с лежанками и печурками для подогрева кушаний. Изнутри каменные покои обшивались досками, а наиболее зажиточные хозяева покрывали стены голландской позолоченной кожей. К концу XVII века стали появляться вывезенные из Западной Европы картины, эстампы и портреты.

Новоселье всегда сопровождалось обрядами: гости приносили хлеб и соль, символы благополучия, частенько не забывали и о черной кошке или черном петухе. Пол устилался травой, и на главном, покрытом скатертью столе ставили дарственные приношения.

Хотя песни петь очень любили, но вот с музыкой было труднее: кроме военной музыки, любая другая запрещалась духовенством на пирах (кроме свадеб) с исключением разве только для немецких колоний в Москве. Однажды патриарх даже распорядился все музыкальные инструменты в городе собрать и сжечь. Необходимость истолковывалась так, что в музыке, мол, кружится нечистая сила, завладевая душами веселящихся. К середине XVII века, с появлением завозимых из Европы музыкальных инструментов, об этом запрете уже мало кто вспоминал. Из наиболее сильных своих впечатлений о быте и нравах Москвы той эпохи итальянский авантюрист международного класса Джованни Казанова отмстил для себя премилый обычай местных дам: стоило чужестранцу поцеловать у них ручку, как они тотчас же подставляли для поцелуя и ротик. Он даже пожелал, чтобы сей обычай был введен и в других странах. Одновременно в память врезалось и другое — круглосуточная стряпня на кухне, демонстрирующая радушие хозяев, которые считают себя как бы обязанными лично потчевать своих гостей за каждой трапезой, что иногда следует без перерыва, вплоть до самой ночи.