Еще и дежурство, как назло, выдалось беспокойным – привезли сразу трех парней с ножевыми ранениями. Один особенно плох был, срочная операция потребовалась. Встали к столу, Марина Петровна глянула на нее с досадой поверх повязки, вздохнула, на секунду закатив глаза к потолку – господи, мол, с кем работать приходится… Сумела и тут, стало быть, неприязнью плюнуть. Потом инструменты из рук так же брала раздраженно. Не брала, а дергала.

Конечно, в такой ситуации поневоле душа в ступор впадает. Но ведь нельзя… Нельзя ей в ступор-то. Все-таки тяжелый больной на столе…

Но сегодня у нее душа крепкой была. На удивление крепкой, веселой даже. Отбрасывала от себя чужую неприязнь, как резиновый мяч, будто играла. А неприязнь от этого еще больше злилась… Чувствовала, наверное, что ей дают отпор.

Потом, после операции, бравые дознаватели нагрянули, чтобы допросить тех двоих, у которых тоже ножевые ранения были. Как оказалось, это не просто последствия пьяной драки, а настоящее бандитское нападение на того мужчину, которого только что прооперировали. А те, другие, получается, за него заступились. Ценные свидетели, значит. В общем, началась беготня… Марина Петровна попыталась тех дознавателей до утра развернуть, а они уперлись со своей необходимостью «горячих следов», и никакой жесткий безапелляционный отказ их не пробил. Пришлось даже Борису Иванычу среди ночи звонить, в больницу вызывать…

А к утру все как-то рассосалось, утихомирилось. Дознаватели сделали свое дело, написали нужные бумаги, уехали. Она тоже сунулась было в кабинет к Марине Петровне, чтобы подписать лист расходных материалов, потянула на себя дверь… И остановилась, услышав свою фамилию. Выходит, Борис Иваныч и Марина Петровна о ней говорят…

Надо было войти, но она вдруг остановилась как вкопанная. Слишком уж сердито голос Марины Петровны звучал:

– Распустили вы персонал, ой, распустили, Борис Иваныч! Меняются дежурствами, когда хотят! Надо с этим что-то делать, а то у меня уже терпения не хватает!

– Это ты опять про Крутилину, что ли, Петровна? Чего ты на нее взъелась, не пойму?

– Да ни на кого я не взъелась! Просто вы… Просто она чувствует вашу поддержку и позволяет себе… В конце концов, кто она такая вообще? Да никто! Медсестрица, божья голубица! Терпеть не могу с ней дежурить! Строит из себя сестру милосердия, домашние котлетки да пирожки больным носит… Ах, какая благородная душа, ах, можно подумать! А мы, значит, на ее фоне все злые, да? Совсем уже распустилась!

– А по-моему, Петровна, это ты распустила свое раздражение, вон, махровым цветом цветет… Цепляешься к ней по каждому пустяку, удовольствие получаешь.

– Я?! Удовольствие?!

– А то… Конечно, удовольствие. И все потому, что она тебе ответить не умеет. А ты уж и разогналась в своей безнаказанности, и остановиться не можешь… Ты приубавь обороты-то, Петровна, приубавь. Ну, рассуди здраво, от ума, а не от удовольствия! Кому-то твое раздражение – тьфу, разжевал да выплюнул, дальше пошел, а кому-то, может, до самого сердца достает… Иль тебе это в особый кайф, чтобы чью-то чистоту испоганить?

– Ну, знаете!.. Вы подбирайте выражения-то, Борис Иваныч! И не делайте из меня монстра!

– Да ты не монстр, Петровна, куда уж тебе… Не злись, не злись. Злобных сейчас и без того пруд пруди, на каждом углу по рублю ведро… А Лизавету на съедение я тебе все равно не отдам. Ее злостью в угол загнать очень легко… Таких людей, как она, наоборот, беречь надо, а не заедать ими недовольство собственной жизнью.

– Каких это – таких, интересно? Что, ваша Крутилина какая-то особенная?

– Да, особенная. Можно сказать, вымирающая порода – наивная и в то же время сильная, живущая своим собственным миром. Довольно богатым и самобытным духовным миром, скажу я тебе по секрету. Величайший дар, между прочим, божий подарок…

– Ну да, это вы правильно выразились – божий подарочек… Абсолютно безвольное, бесхребетное существо ваша Крутилина! Ни гордости нет, ни самолюбия!

– Есть у нее гордость, Петровна, и самолюбие тоже есть. Только они внутренние, не показные, как у тебя.

– И все равно – терпеть не могу таких! И не понимаю, зачем их беречь, как вы говорите! Вот я вам расскажу сейчас… Захожу я как-то в ординаторскую, а она стоит у окна… Помните, в тот день был ливень с грозой, хлестало, как из ведра! А она, вместо того, чтобы окно закрыть побыстрее, стоит, смотрит… И выражение лица, скажу я вам, совершенно идиотическое! Глаза восторженные, губы шепчут чего-то… Стихи она, что ль, читала? Люблю грозу в начале мая? Молния сверкает, дождь по подоконнику хлещет, а она стоит, замерла… Я ей говорю – закройте, мол, окно-то, а она будто не слышит! Ну, вот объясните мне, что это? Нормальный она человек? Нет, не люблю я таких… Более того, я их опасаюсь. Не люди, а эльфы какие-то. Я вообще полагаю, что для нашей жизни они совсем не пригодны.

– Хм… Ишь, как ты распорядилась, матушка… Для нашей жизни непригодны… Слушаю тебя и помаленьку сомневаться начинаю – может, ты не Петровна по отчеству, нет? А какая-нибудь Адольфовна? У тебя случайно родственников в нацистах не значилось?

– Да ладно, не перегибайте. Эка, куда вас понесло.

– Это тебя понесло, Петровна, не меня. А подоплека-то на самом деле проста, как божий день – ты ее терпеть не можешь, потому что завидуешь.

– Я? Завидую? Чему?!

– Тому, что у нее есть, а у тебя нет.

– Это вы опять про духовный мир, что ли? Или, как там его… божий подарочек?

– А ты не смейся, не смейся, Петровна. Вон, даже и смех у тебя завистливый. Конечно, завидуешь, как бы это сказать… подсознательно, что ли… Потому и отчета себе не отдаешь. Тебе кажется, что она тебя раздражает, а на самом деле из тебя всего лишь черная жаба прет…

– Ну… Ну, Борис Иваныч… Не ожидала я от вас…

Марина Петровна ответила ему что-то довольно ехидно – Лиза уже не услышала. Тихо отступила от двери, пошла на цыпочках по коридору. Отчего-то вдруг сильно захотелось плакать… Не от услышанного, нет. Она и раньше всегда знала, какие чувства у Марины Петровны вызывает. И про отношение к себе Бориса Иваныча знала… Спасибо ему, конечно. А желание поплакать – это от усталости, наверное, слишком уж много всего за день произошло. И хорошего, и злого… Да черт с ним, со злым, не будет она о нем думать! Хорошего-то все равно больше было! Да еще какого – хорошего…

* * *

Наверное, человеку очень мало нужно для счастья. Да и что это за понятие – счастье? Эфемерная, по сути, субстанция… Дышишь – счастье. Своими ногами по земле ходишь – счастье. Ветру и дождю радуешься – тоже счастье. А уж когда рядом с тобой все то же самое родная душа проделывает – дышит, ходит, ветру и дождю радуется… Причем ты совершенно определенно знаешь, что радуетесь вы в унисон. Вот тогда счастье ощущается особенно остро, вторгается в каждую нервную клеточку, делает тебя совсем, совсем другим организмом… Организмом-оркестром, исполняющим симфонию отдельно взятого, не обозначенного лишними словами счастья. Пусть даже и грустную симфонию. Потому что знаешь – вот-вот прозвучит последний аккорд, и разбегутся души в разные стороны, исчезнет волшебное звучание для двоих, оставив на память звенящую высокой нотой недосказанность…

Счастье, счастье. Конечно, можно и музыкой тебя обозначить. И молчанием. И нервной дрожью души. А главное – сколько про тебя в книгах писано, и сколько раз перечитано… Кажется, все наперед знаешь. Но вдруг обнаруживаешь – да не знаешь ты ничего! Чужое счастье – оно и есть чужое, пусть и книжное. А свое – это свое, и что с ним делать, и как в себе нести…

Почему-то не получалось назвать свое счастье любовью. Ну что это – любовь? Прилетела, обласкала, снова улетела… А счастье теперь навсегда останется. То есть останется знание, что где-то родная душа живет. И с ней можно разговаривать на расстоянии. А что, разве не так? Ведь общаются родные души там, на небе…

Да, они общались именно душами – пока на земле, слава богу. Говорить могли о чем угодно, а общались – именно душами. Трогали их нежными пальцами, перебирали в ладонях, дули на больные места. Но при этом даже за руки ни разу не взялись… А вы говорите – любовь!

Гуляли подолгу – каждый день. Июльский воздух был плотным от зноя, хоть ножом его режь. Сидели на открытых верандах кафе, спасаясь под тентами, пили холодную минералку. Иногда – вино. Хмель коварно проникал в голову, грозился пустить фальшивую ноту в стройную симфонию поселившегося внутри счастья, кружил позывами к плотскому и, наверное, закономерному продолжению…

Она боялась его – закономерного продолжения. Но, чего там греха таить, ждала. Не в том смысле, чтобы уж очень хотелось «осуществления», но… Душа-то в плоти живет, а плоть тоже свое слово имеет. Хоть и вторичное. Приходя после долгих прогулок домой, ложилась в свою одинокую постель, закрывала глаза… И представляла. И сама ужасалась этих своих представлений. Стыдно сказать – бабе сорок три года… Как она все эти годы жила, с так и не проснувшейся собственной плотью? Да еще и столько лет – замужем? Да что там – замужем… Можно хоть сто лет прожить замужем и никогда не узнать…

Бедный, бедный Герман. Только теперь стало понятно, отчего он так на нее злился… Прости, Герман, не могла я. Без первичного – не могла. Музыки в душе не было. Видимо, супружеская постель без музыки – это всего лишь востребование задолженности по счетам…

Однажды они забрели в городской парк, в самую его глубину, остановились на краю маленького озерца, поросшего ряской. Она подошла к самой воде, прислушалась… Как тихо. Даже лягушки не квакают. И деревья замерли кронами в ожидании ветерка, чтоб разогнать полуденную знойную истому. Он тоже подошел к воде, встал за плечом. Вдруг сердце упало, подумалось – обнимет сейчас…

Нет, не обнял. Лишь чуть коснулся губами ее волос на затылке, вдохнул в себя запах. Так и стояли молча, минут пять… Все понимали, все друг о друге слышали. Да, наверное, правильно, что он ее не обнял. Да, ни к чему это, наверное. Он женатый человек… Нет, правильно, все правильно. Он потом уедет… И как с этим жить? Пусть счастьем останется, а не болью. Своим счастьем, внутренним, никому не видимым. Пусть…