– …Ну, а он тебе чего?

– А он мне, представляете, девки… Я, говорит, не в сотоянии дарить тебе такие дорогие подарки! Я же не олигарх, я же всего лишь аспирант!

– А ты?

– А что – я? Подумаешь, говорю, аспирант! Если ты такой бебех неимущий, на фига тебе эта аспирантура сдалась? Те, кто поумнее, давно уж в приличный бизнес подались! А ты – не в состоянии… Вот если ты аспирант, так и живи дальше в своем состоянии нестояния!

И – дружный смех из четырех молодых глоток. И снова, уже другой голосок, слегка хрипловатый:

– Да, девки, есть еще такие мужики… Чудики белокрылые. У моей мамы одна приятельница есть, так у нее муж – вообще школьный учитель… Представляете, какое несчастье? Как принесет зарплату домой, так эта приятельница ему сразу песню спивает – зачем, зачем я повстречала тебя на жизненном пути…

И опять – дружный гогот, захлебывающийся, подогретый вином. До писка в конце, до самозабвения. Веселые девочки, что с них возьмешь? Сидят себе, отдыхают культурно.

– Саш… – наклонилась она к нему через стол. – Может, лучше пойдем отсюда? Тем более я свой кофе уже выпила… Пойдемте, я лучше вам свою аллею покажу! Это как раз по пути к моей больнице! Заодно и проводите меня…

– Да. Пойдемте, Лиза. Своя аллея – это очень интересно.

Залпом выпив вино из бокала, он неловко поднялся из-за стола, кинул взгляд на девиц – немножко насмешливый, немножко грустный. И, как ни странно, без доли обиды за «чудика белокрылого».

Вышли на улицу, зажмурились от яркого света. Послеобеденное солнце шпарило вовсю, будто воевало за место с тенью уличных тополей, пронизывало жаром все мало-мальски свободное для жизни пространство.

– Это недалеко, всего два квартала… Знаете, я когда с работы пешком иду, всегда по этой аллее стараюсь брести медленно, медленно… Да вы сами увидите, как там хорошо!

Она говорила быстро, даже несколько сумбурно, обеспокоенно, будто старалась увести его от неприятного девчачьего разговора из кафе, от этого обидного хихиканья. Нет, надо же, как совпало… И еще эта «мамина приятельница», страдающая замужем за школьным учителем!

Он улыбнулся, слегка коснулся ладонью ее плеча:

– Прекратите, Лиза… Ничего страшного не произошло, что вы, ей-богу. Мы же только что с вами об этом говорили… Да, я школьный учитель, но, как это ни банально звучит, весьма этим горжусь…

– Да, извините… И впрямь, что это я… Просто мне показалось, извините.

– Нет уж, не извиняйтесь! Вообще-то мне ужасно приятно, что вы так близко к сердцу приняли мое мнимое переживание!

И рассмеялись, и переглянулись опять, как школьники. И заговорили о чем-то незначительном, легко, перебивая друг друга…

Ей показалось, липовые ветки в аллее чуть дрогнули, когда они ступили в их тень. Будто обрадовались – о, да ты нынче не одна… Что ж, посмотрим, посмотрим, кого ты нам привела!

– Вот тут я живу, Саша… – остановившись, подняла она глаза вверх и повела рукой, описывая над головой круг.

– В смысле, живете?

– Ну… В иносказательном смысле, конечно. Здесь мой спасительный шатер… Знаете, как сейчас говорят? Я в домике…

Чуть присела, сложив домиком руки над головой, и взглянула на него, улыбаясь.

– А… Понятно. То есть вы меня в гости к себе пригласили? Так надо полагать?

– Да. Можно сказать и так. Мне почему-то здесь всегда хорошо… Лучше, чем дома…

Он не стал спрашивать – почему. И хорошо, что не стал. Лишь посмотрел с пониманием, чуть кивнул головой. Потом вздохнул, задумчиво улыбнувшись.

– Вы, наверное, Тургенева любите, Лиза?

– Тургенева? – быстро повернулась она к нему. – Почему же Тургенева… Нет, я Чехова больше люблю. А что, разве я похожа на тургеневскую героиню?

– Да, что-то есть в вас такое… Спокойно-романтическое.

Она вдруг смутилась, опустила голову, неловко заправила за ухо прядь волос. Некоторое время шли молча, ступая по серым плитам, узорчатым от солнечных пятен. Наконец, она первой нарушила молчание:

– Мне Женечка говорила, что в школе вы словесность преподаете…

– Да, я учитель словесности. А что? Совсем для учителя-мужчины неподходящий предмет? Непрезентабельно звучит, да? Погодите, как там, я сейчас вспомню… – насмешливо потер он лоб ладонью, – а, вот… Я бебех неимущий, вот как! И еще – чудик белокрылый!

Переглянулись опять, хохотнули в унисон тихо, сдержанно.

– Да, вот и имя мне наконец найдено… – он театральным жестом откинул голову, явно пытаясь изобразить несчастную героиню пьесы Островского, – я бебех… Я бебех неимущий… Теперь осталось только – застрелить меня…

Она снова засмеялась, махнув на него рукой.

– Да ладно, не прибедняйтесь – застрелить! Я вот тоже когда-то мечтала на филфаке учиться… Вы же на филфаке учились, да?

– Да.

– А в каком году поступили?

– В семьдесят девятом.

– Да вы что?! Я бы тоже в семьдесят девятом поступила, если бы… Представляете, мы запросто могли быть однокашниками!

– А почему не поступили? По конкурсу не прошли?

– Да нет… Я вообще не поступала…

– Почему? Если так мечтали?

– Просто… Просто обстоятельства так сложились…

Замолчала, прикусив губу. А про себя подумала – если спросит сейчас про обстоятельства, ни за что отвечать не буду… Еще не хватало – на свое горькое сиротство жаловаться…

Он не спросил. Шел рядом, заложив руки за спину и коротко щурясь от промельков солнца сквозь листву. Потом вдруг поднял голову, обвел взглядом сомкнувшиеся над головой могучие ветки, произнес тихо:

– А правда, здесь очень хорошо… Словно вне времени, вы не находите? Вон, глядите… Сейчас из той перекрестной аллеи живой Пушкин выйдет, в цилиндре, во фраке… Не верите, нет? А ну, подойдем поближе…

Дошли до перекрестной аллеи, она и впрямь заглянула туда осторожно. Нет, не было там Пушкина во фраке и цилиндре. Там, чуть в глубине, расположилась на сдвинутых скамьях компания молодняка, громко галдящая ломкими от переходного возраста голосами.

– Вот вам и Пушкин! – грустно рассмеялась она. – Вот вам и вневременное пространство!

– Да… У них тут, похоже, свой праздник… Или, как сейчас говорят, тусовка… Да, этим ребятам не до Пушкина. А жаль.

Словно в подтверждение его слов, со стороны скамеек грянул голос, достающий до печенок, до боли знакомый каждой пропетой строчкой:

Ночь по улицам пошла…

Звездной поступью цариц…

Они успели пересечь аллею в тот момент, когда голос, приправленный дополнительно включенной громкостью, вытянул наконец свое до боли яростное:

Рюмка водки на столе!..

Впрочем, самого певца уже и не слышно было, потонул в хоре ломких подростковых голосов. Такой мощный ор получился, что Лиза оглянулась испуганно:

– Боже, какая страсть… Прямо национальный гимн какой-то, ни больше ни меньше.

– Нет, Лиза, это не гимн, это крик русской души. Вернее, потребность в крике. А что вы хотите? Любая душа – вполне живой организм… И когда мало в душу вложено, она просто кричит об этом с тоской. Сигнализирует – помираю, мол, спасите. А этот талантливый исполнитель невзначай оказался проводником…

– Так песня-то вроде о любви! Чего уж так…

– Э, нет, не скажите. Не так важно, о чем песня. Да, она о любви. Но сам-то, сам крик! Тут, знаете ли, дело не в песне и не в словах, а в самой эмоции… Есть, есть в ней человеческая неосознанная боль, и не только от несчастной любви. Это душа кричит, просто кричит, и все. От пустоты, от тоски, от нехватки чего-то большого, что могло бы занять ее без остатка. Я думаю, это своего рода неосознанная потребность в каком-то вложении, в присутствии хоть мало-мальского интеллектуального знания, когда-то строптиво отвергнутого. А еще я думаю, что эта выкрикнутая рюмка водки заменяет им, к примеру, того же Пушкина… Или непрочитанного Достовского… По сути, это ж душа Федора Михалыча, разлетевшаяся на мелкие осколки! Только они об этом не знают, не догадываются. А душа знает. И кричит…

– Хм… А по-моему, больше похоже на песню о буревестнике… Помните? В этом крике – жажда бури, сила гнева, пламя страсти… Это уж осколки Алексея Максимовича, если хотите…

Так, в спорах, они дошли до конца длинной аллеи, ступили в полосу яркого еще об эту пору дневного света. Оживленная улица тут же разъединила их, оглушила людским потоком, шумом проезжающих мимо машин. Ей подумалось с грустью – враз будто чужими стали… Хотя – они и так чужие, чего это странное «будто» вдруг в голову кинулось? Или… уже не совсем чужие?

– Вон там моя больница, видите, серое такое здание? Дальше я сама пойду, Саша… Спасибо, что проводили.

Он остановился, посмотрел на нее в недоумении, словно ожидал от нее чего-то другого. Потер ладонью лоб, улыбнулся жалко:

– Да… Да, конечно. И вам спасибо.

– А мне-то за что? – повела она плечом, хитро глянув на него сбоку и сама от себя не ожидая такого кокетства.

Конечно, он не нашел, что ответить. Только спросил невпопад:

– А завтра… Завтра вы… Вы укол маме делать придете?

– Да… Я завтра обязательно приду…

Получилось, ответила так, будто он на свидание ее пригласил. А она, вроде того, согласилась. И застыдилась тут же, улыбнулась, быстро пошла прочь. Прежде чем зайти в кованые больничные ворота, оглянулась… Он по-прежнему стоял на уличном тротуаре, смотрел ей вслед. И вдруг поднял высоко руку, и птицей затрепетала ладонь… Мальчишеский жест, быстрый, порывистый. Ей показалось, даже на цыпочки привстал…

В эту смену дежурила хирург Марина Петровна Коновалова. Дежурить с Мариной Петровной, конечно, было не сахар, и даже не сахарин, как говаривали среди медицинского персонала больницы. Строга была Марина Петровна, капризна. Если что не по ней – сразу плевалась быстрым раздражением, и мало кто успевал увернуться от него вовремя. Ее Марина Петровна почему-то особенно не любила, причем всячески эту нелюбовь демонстрировала – и злым взглядом, и уничижительным, сквозь зубы, обращением. Причем присутствовало в этом обращении еще что-то – вроде подавляющего волевого посыла злой колдуньи. Как будто Марина Петровна ей невидимый колпак на голову надевала, и воздуха в этом колпаке не было совсем, и душа замирала, превращаясь в жалкую скомканную тряпицу. Что тут скажешь – весьма неприятное ощущение. Она даже название ему дала – «колпак Марины Петровны»… А с другой стороны – ничего не поделаешь, натура у человека такая. Слишком много в эту натуру высокомерия и злобной неприязни ко всему роду человеческому вложено. Тоже беда, между прочим. Иногда думалось – как она со всем этим хозяйством живет-то, бедненькая?