Жиган тоже подошел к сугробу. Подождал, пока Мануэл встанет на ноги, и заявил:

– Слушай, я ведь ее не съем.

Ману проворчал что-то неопределенное, но смотрел при этом не на Жигана, а на сестру. Та вытряхивала из распустившихся волос комочки снега, глядела на летающих с горки детей. На ее лице было мечтательное выражение.

– Ну, еще раз съеду с ней – и все, – серьезно попросил Жиган, но в его черных глазах плясали черти.

Мануэл отмахнулся, встал на руки, прошелся, к восторгу ребятни, колесом и запрыгал по горе наверх.

Мы катались почти до вечера, кроме Жозе, у которого, разумеется, опять не было времени: вскоре он ушел домой заниматься. Мануэл, к моему негодованию, совсем не обращал внимания на сестру и Жигана, а все больше лез ко мне с поцелуями и даже умудрялся запускать руки мне под полушубок.

– Ману!!! – возмущенно орала я, отпихивая его. – Уймись!

– Очень холодно! – смеялся он в ответ, показывая большие белые зубы и ничуть не смущаясь. И я не могла сказать, что все это было мне так уж неприятно. Уже совсем в темноте я заметила, что Мария и Жиган занимаются примерно тем же самым, что и мы с Ману. С той лишь разницей, что Марию происходящее ничуть не нервировало. Я успела даже подглядеть, как Жиган, помогая Марии подняться, целует ее прямо в улыбающиеся губы. Она, правда, тут же залепила ему мокрой варежкой по носу, но это была не «армада ди мартелу». Потом повалил снег, мы пошли домой, я была вынуждена пригласить и Жигана, и он не отказался.

Мы сидели в самой большой комнате и пили чай с липой. Мануэл и Жиган, вспомнив о своих прерванных тренировках, сбросили рубахи и вошли в роду[12] прямо посреди комнаты. Я, забыв обо всем, в который раз залюбовалась слаженной игрой сильных и красивых мужских тел. Они звали и Марию, но та отказалась. Завернувшись в мою цветастую шаль и поджав под себя ноги, Мария сидела в углу дивана, и я не могла понять, на кого устремлен ее сонный взгляд из-под опущенных ресниц: на брата или на Жигана. Она выглядела сильно уставшей, но довольной, не спеша отхлебывала из кружки, уже не смеялась, но время от времени улыбалась каким-то своим мыслям. Наконец Ману и Жиган угомонились, пожали друг другу руки, и Жиган начал одеваться:

– Завтра дел до черта.

Я его, разумеется, не удерживала. Мануэл попрощался, сославшись на усталость и завтрашний ранний подъем, и ушел в свою комнату. Мария скрылась у себя, но, когда Жиган уже стоял в дверях, появилась снова, волоча за собой пакет.

– Вот. Забери… пожалуйста.

– Размер не тот? – усмехнулся он, но в его взгляде я заметила досаду. Видимо, Жиган все-таки рассчитывал, что Мария примет подарок.

– Это нельзя, – с улыбкой, но очень твердо сказала она.

– Почему? – Жиган сделал невинный вид, который шел ему, как людоеду – памперс.

Мария подошла вплотную и без улыбки отчеканила:

– Потому что я не твоя лю-бов-ни-ца.

– Все может быть, – пошел Жиган ва-банк. Мария посмотрела на него в упор, и я уже ожидала демонстрации капоэйры. Но Мария вдруг улыбнулась – широко, ласково, без грамма издевки. Сказала «пока», повернулась на пятках и ушла в свою комнату.

Впервые я видела Жигана абсолютно сбитым с толку. Впрочем, он быстро пришел в себя, буркнул мне: «Закрой рот…» и ушел, хлопнув дверью на всю квартиру. Шубу он так и не забрал, и я, подумав, засунула ее в шкаф.

Я вымыла посуду, приняла душ, переоделась в ночную рубашку, вошла в свою комнату – и, к своему крайнему замешательству, обнаружила там Мануэла.

– Здрасьте, приехали! Ты же спать хотел! Ману-у, ну ради бога… Иди отсюда.

– Почему? – спросил он так же, как полчаса назад – Жиган. Мне оставалось только ответить в духе Марии:

– Я не собираюсь с тобой спать.

– Тебе понравится. Я люблю тебя.

– Не ври. – Я отошла к окну.

Мануэл поднялся и встал у меня за спиной.

Мне не было страшно. Не было неприятно. Напротив, все происходящее казалось закономерностью, и в глубине души я чувствовала – незачем противиться. За окном густо валил снег, кажущийся черным в свете фонаря. Через пустой двор скакала на трех ногах бродячая собака, и по белой земле протянулась цепочка следов. Глядя на них, я вспоминала, как полтора года назад бежала босиком по мокрому асфальту, раскинув руки, и кричала: «Шкипер!» Шкипер… Почему-то мне казалось, что Мануэла он бы одобрил.

Ману устал ждать и осторожно обнял меня.

– У тебя… кто-то есть? Ты любишь кого-то?

– Нет.

– Я не хуже всех.

– Я знаю. – Я не могла не улыбнуться, обернувшись и взглянув в его непривычно серьезное лицо. Для этого мне пришлось запрокинуть голову. Мануэл склонился ко мне, в темноте ярко блестели белки его глаз. Горячие, огромные руки бережно сжали мои плечи, я почувствовала теплоту его дыхания.

– Ты не пожалеешь. Клянусь.

И я не пожалела. Ни тогда, ни после.

Утром я проснулась раньше Мануэла. Долго сидела рядом, глядя на то, как он дышит во сне, рассматривая, словно скульптуру, черные, гладкие холмы его мускулов, мощные ключицы, грубоватые и вместе с тем странно мягкие, как у ребенка, черты лица. Одеяло упало с постели на пол. Я подняла его, укрыла Мануэла. Он что-то блаженно пробормотал на своем языке и перевернулся на живот. Я оделась и вышла в кухню.

На кухне Мария обжаривала кофе. Увидев меня, она кивнула, улыбнулась. Стоя ко мне спиной и передвигая на сковородке коричневые зерна, сказала:

– Мой брат – хороший человек. Он может жениться на тебе.

Мне стало смешно, несмотря на серьезность момента.

– Об этом рано говорить.

Мария пожала плечами, снова занялась кофе. И не сказала больше ни слова. Мне показалось, что она обиделась, но в это время позвонили в дверь, и я, набросив на рубашку шаль, побежала открывать.

Как раз в то время мне было совсем не до любви: ко мне каждое утро привозили семилетнего мальчика Ромку с врожденным пороком сердца. Мальчик был сыном одного из заместителей начальника таможни при аэропорте Шереметьево, его доставляли на «Форде» с охраной, и мать, красивая, еще молодая женщина, плакала на моей ободранной кухне. Я понимала, что она приехала ко мне от бессилия: врачи от Ромки уже отказались. Сказать сразу «нет» у меня не повернулся язык, я поговорила с тихим, очень вежливым мальчиком в очках, усадила его на дедовский диван, взяла за руку – и почти сразу появился шар. Но расти шар отказывался, и через неделю бесполезных усилий я села в электричку и поехала в Крутичи.

Времени было мало, и я даже не стала заходить к Маруське, а прямиком со станции ушла в голый, заснеженный лес. Там часа два, забыв о холоде, сидела около идола, обняв руками промерзшее насквозь дерево, – пока не почувствовала вдруг, что Перун потеплел и у меня вспотели ладони. Я помчалась обратно на станцию, влетев на пустую платформу за секунду до отхода электрички, – и вечером шар послушно вырос до размеров детского надувного мяча.

Я справилась за двенадцать дней. И до сих пор не знаю, что помогло больше – сила Перуна или то, что однажды в мою комнату вошел Ману со статуэткой своего Огуна.

– Он может помочь, – серьезно сказал он.

– Да я же неверующая, Ману… – улыбнулась я.

– Ничего. Пусть просто постоит.

Я послушалась – только для того, чтобы не обижать Мануэла. И вполне может быть, что Огун тоже постарался. Я чувствовала, что получается, хотя бы потому, что каждый раз после ухода Ромки с матерью едва доползала до постели и падала почти замертво, а Мария торопилась вылить черную, как смола, воду из таза. Кажется, и она, и ребята окончательно уверились в том, что я «мать святого», но выяснить, что, собственно, это значит, у меня не было времени.

На тринадцатый день мой шар появился, вырос почти мгновенно до размеров среднего слона – и мгновенно же исчез. Открыв глаза, я увидела белое лицо Наташи – матери Ромки.

– Все? Бесполезно?.. Александра Николаевна… – одними губами спросила она.

– Саша, – машинально поправила я. – Что вы, наоборот… Везите его домой, пусть поспит. Кажется, вышло.

Через неделю Наташа ворвалась ко мне с рыданиями и благодарностями: в больнице, где наблюдался Ромка, врачи констатировали полное отсутствие патологии. Более того, пропала и Ромкина близорукость: он отказывался надевать очки, уверяя, что без них видит гораздо лучше. Я в тысячный раз начала объяснять, что не могу принять ни денег, ни дорогих вещей, и попросила только об одном: не давать моего адреса всем знакомым. Наташа клятвенно заверила, что нарушит мое пожелание только в самом крайнем случае. Такими случаями я считала болезни детей.

Наташа умчалась – а я свалилась на три дня. Ромкина болезнь вытянула из меня все силы, и я лежала в полубессознательном состоянии, видя бредовые сны: деда, Фатиму, Шкипера, Федора, снова деда… Иногда наяву всплывало встревоженное лицо Марии, которая давала мне воды из кружки. Иногда я слышала тихий разговор: ребята стояли надо мной и советовались: не вызвать ли «Скорую». Потом сквозь это бормотание прорвался гневный вопль Милки; подруга объявила, что никакой «Скорой» не надо:

– Что они, живодеры, знают! Санька и без них очухается! Полежит и встанет, первый раз, что ли?

Она была права. Наутро я открыла глаза и поняла, что все в порядке. Голова была ясной, руки и ноги слушались, и страшно хотелось есть. Я села на постели – и сразу же увидела Милку. Она спала в кресле напротив, и ее живот возвышался, как курган. Рядом с ней на низкой тумбочке стояла огромная хрустальная люстра с шишечками и подвесками. В люстре отражалось солнце, и по всей комнате скакали искрящиеся зайчики.

– Милка… – вполголоса, чтобы не напугать, позвала я.