Порою ей даже казалось, что талант — это скорее проклятие, нежели благодать. Сколько раз она страстно желала отказаться от заведенного жесткого порядка и время от времени играть просто так, ради удовольствия. Сколько раз она жаждала быть как все тринадцатилетние девочки, думающие только о прическах, губной помаде и лаке для ногтей! Сколько раз, наблюдая, как хорошие подружки секретничают, она тосковала о своем единственном друге, с которым тоже могла бы поделиться тысячами секретов!

Но у Кирстен не хватало времени на друзей, на прически и даже на игры. Оберегая руки от малейших травм, она не занималась физкультурой, не участвовала в спортивных состязаниях. Ногти ее всегда были коротко подстрижены, единственный лак, который она могла себе позволить, служил главным образом для укрепления ногтей.

Имея два занятия с преподавателем в неделю, Кирстен ежедневно занималась дома три часа по будням и шесть часов в выходные дни. У нее никогда не было возможности поучаствовать в посиделках после уроков, сходить на субботние танцы или на вечерний сеанс в кино в воскресенье. Кирстен, как ей порою казалось, влачила жизнь заключенного одиночной камеры. Тем не менее, несмотря на кратковременные периоды слабости, сожаления о подобном образе жизни, она была самым волевым и целеустремленным заключенным, посвятившим себя достижению одной-единственной цели — музыкальной славе. Яркий и завораживающий отблеск сияния в конце этого длинного темного туннеля манил. Мерцающий свет, обещающий бессмертие, оправдывающий все приносимые ему жертвы.

Но Кирстен понимала и то, что одной жертвенности здесь недостаточно, одна она не гарантировала успех — лишь немногие добивались его. Ведь большинство так называемых одаренных детей превращались со временем в обанкротившихся ординарностей, единственным утешением которых становились альбомы с вырезками из газет и журналов, наполовину заполненные равнодушными обзорами и увядшими лепестками одной-двух роз, напоминавших о неудавшейся попытке покорить вершину. Большинство из неудачников шло в учителя, иные поступали в большие или камерные оркестры, некоторые становились аккомпаниаторами. Все вместе эти несостоявшиеся солисты унылой толпою топтались у основания пирамиды, величественная вершина которой строго охранялась и управлялась лишь несколькими посвященными. Но Кирстен не собиралась мириться с подобной участью, она полностью отдалась задаче преодолеть эту лестницу и присоединиться к избранным на вершине.

— Эй, девочка, ты что? Размечталась о том, как бы свести счеты с жизнью, что ли?

Громко ругающийся мужчина снял руку с клаксона и откинулся на сиденье своего шикарного «Де Сото». Кирстен оторопело взглянула на светофор и ойкнула. Она совсем не заметила, что остановилась прямо посреди Пятьдесят пятой улицы как раз в тот момент, когда зажегся красный свет.

Рванувшись на тротуар, она с бешено колотившимся от испуга сердцем пробежала остававшийся до дома квартал и чуть не врезалась в своего отца, поджидавшего ее у подъезда их многоквартирного дома.

— Опля! — Эмиль Харальд подхватил дочь.

Кирстен весело рассмеялась и привычно подставила личико для поцелуя.

При взгляде на свою прелестную дочурку у Эмиля сжалось сердце. Так было всегда, когда он смотрел на Кирстен — ее беззащитность заставляла страдать его всей душою. Господи! Он был готов на все, лишь бы защитить свое дитя…

Дочь и отец вошли в дом. Рывком отворив стеклянную входную дверь, всю покрытую паутиной трещин, кое-как заклеенных полосками липкой ленты, Эмиль провел Кирстен в выложенный белым кафелем грязный вестибюль и вызвал лифт.

Ржавые двери сырой, давно не убиравшейся, пропахшей запахом нечистот и пригоревшего жира кабины со скрипом затворились, и Кирстен со вздохом прислонилась к отцу. Для нее этот высокий худой человек с вьющимися белокурыми волосами, лицом, покрытым морщинами подобно коре доброго старого северного дуба, и голосом, звучащим словно успокаивающий шепот ветра, стал воплощением домашнего очага. С ним было покойно и безопасно, уютно и надежно; он был источником утешения, поддержки и ободрения для тринадцатилетней девочки, входящей в сложный и непонятный мир взрослых. С самого рождения Кирстен вверила отцу свое сердечко, и он держал его крепко и трепетно, словно священный сосуд.

Лифт остановился на шестом этаже, и двери, снова заскрипев, с неохотой отворились.

— Ну что, волнуешься перед сегодняшним вечером? — спросил Эмиль, направляясь по мрачному коридору к последней двери налево.

— Волнуюсь? — На мгновение Кирстен, казалось, смешалась. Но тут же теплая волна приятного воспоминания охватила ее. — Ну конечно же, волнуюсь, папочка! — Девочка одарила отца радостной и отчего-то немного лукавой улыбкой.

Сегодня Кирстен вели на первый в ее жизни концерт в «Карнеги-холл». Она просто не находила слов, чтобы описать свой восторг по этому поводу: подобные состояния она всегда гораздо красноречивее выражала за клавишами и теперь решила, что, как только окажется у пианино, сразу же сыграет полное жизни скерцо Шопена.

— Кирсти?

Эмиль кивнул на темно-коричневую дверь их квартиры. Сейчас следовала реплика Кирстен. Выпрямившись, как только могла, она расправила плечи, отведя их назад, приподняла нежно очерченный подбородок и изобразила на лице маску высокомерия и твердости. Как учили Кирстен, двери создаются для торжественных выходов, даже эти, ветхие и неприглядные. Увидев, что дочь готова, Эмиль принял напыщенно-важное выражение и, распахнув дверь, едва сдерживая улыбку, почтенно наблюдал, как Кирстен совершает свой очередной ослепительный выход в довольно мрачную полутемень их убогого жилища.

— Поздновато, cara mia! — крикнула из кухни Жанна Рудини Харальд — постаревший, но не менее прекрасный вариант собственной дочери.

Войдя в комнату, она хотела что-то добавить, но осеклась, увидев, что здесь же находится и ее муж.

— Ах, и ты явился! — широко улыбнувшись, воскликнула она. — Для тебя что-то рановато!

— Так у меня же дневной график на этой неделе, забыла? — Эмиль шагнул вперед, чтобы поцеловать жену.

Жанна в ответ крепко обняла своего обожаемого супруга с таким жаром, что Кирстен покраснела. Ее всегда смущали подобные сцены: слишком уж откровенны были родители в проявлении своих чувств друг к другу. Девочка вечно чувствовала себя навязчивым свидетелем, которому следовало бы поспешить на выход. Вот и на этот раз она, по обыкновению покраснев до корней волос, неуклюже обогнула острый угол кабинетного рояля тетушки Софии, а потом на цыпочках пробралась в свою комнатку. Ее клетушка была немногим больше тетиного рояля: все четыре стены здесь были оклеены обложками сотен программок из «Карнеги-холл» — Жанна годами собирала их для Кирстен.

Девочка швырнула книги на потрескавшийся кленовый комод и отворила окошко. Приподняв с затылка тяжелые черные волосы, она выглянула на улицу. Заходящее солнце огненными зигзагообразными вспышками играло на закопченных крышах и дымовых трубах. Все, что видела Кирстен, было покрыто грязью и заляпано голубиным пометом; узкие проходы между домами завалены пустыми картонными ящиками, связками газет, забиты ржавыми, искореженными мусорными контейнерами, переполненными зловонными отходами. Наверху, в сети пересекающихся веревок, в тщетной попытке высохнуть трепыхалось, заворачивалось, спутывалось белье — тоже все в саже. Таковы были пределы убогого мира, окружавшего Кирстен. И всякий раз созерцание его укрепляло девочку в решимости вырваться в конце концов из этой зловонной клоаки.

— Наступит день! — прокричала Кирстен парочке голубей, облюбовавших себе крышу дома напротив.

Наступит день, и музыка вырвет ее из трущоб и вознесет на самую вершину концертного мира. Наступит день, и она сможет отплатить своим родителям за ту веру, любовь и поддержку, которыми окружили ее с самого начала. Она сделает их жизнь спокойной, радостной и счастливой. Они забудут о бедности, забудут об унижении…

— Наступит день! — еще раз воскликнула Кирстен. — Клянусь в этом!

— А вот и твой сегодняшний вечерний наряд, carissima, — мягко окликнула дочь Жанна. Мать стояла в дверях и держала перед собой на вытянутых руках великолепное воздушно-легкое платье с двойной юбкой. — Только что закончила гладить! Думаю, нам лучше положить его на кровать.

У Кирстен перехватило горло при взгляде на реальное доказательство родительской любви. Последние две недели Жанна тратила все свое драгоценное свободное время на шитье платья для дочери, и результатом явилась потрясающая копия бледно-голубого вечернего платья из органди, которое Кирстен видела в витрине «Бонвит Теллер». Вместо органди оно было сшито из вискозы, но во всем остальном ничем не уступало оригиналу: такие же пышные короткие рукава, расклешенная юбка и королевский голубой бархатный пояс, бантом завязывающийся на талии.

— Спасибо, мамочка, — прошептала Кирстен, в порыве благодарности нежно сжимая руки матери.

Жанна в ответ обняла дочь и повела ее назад, в гостиную.

— Если ты действительно хочешь отблагодарить меня, — сказала она смеясь, — то лучше сыграй мне.

Никакая другая просьба не могла бы так осчастливить Кирстен. Усевшись за подержанное пианино, которое она любовно протирала каждый день, девочка закрыла глаза и мысленно представила себе первую страницу «Лунной сонаты» Бетховена — это была любимая мамина вещь. Низко склонившись над клавишами, она взяла первые аккорды пьесы с чистотой и ясностью, которые свидетельствовали не столько о долгих годах занятий, сколько о редком гениальном даре.

Бегая пальцами по клавишам, Кирстен чувствовала, как музыка нежными, мягко журчащими волнами охватывает все ее существо. Ощущение это медленно нарастало. Оно впитывалось через кожу, проникало в кости, волновало кровь и наполняло душу. Кирстен забыла о своем глубоком одиночестве и об окружающей ее бедности. Она была далеко отсюда, растворившись в блаженном состоянии, — в мире, где существовали только она и музыка.