…О, а на кассе уже и очередь образовалась, как же это она проворонила? Не надо было столько времени телятину разнюхивать, бросить в корзину, не глядя. В любом случае старушка придирками изойдет. Пора бы уж привыкнуть и внимания не обращать. Черт, как очередь медленно продвигается…

С перерыва Лина таки опоздала, аж на четыре минуты. В дверях бухгалтерии монументом стояла Леночка Эрастовна, выставив вперед ножку и заложив руки за спину.

– Что это такое, Лина Васильевна? Вы хотите, чтобы я вас оштрафовала?

– Разрешите пройти, пакеты тяжелые…

– Ах, вы еще и хамите?

– Да упаси бог, Елена Эрастовна. Какое же в тяжелых пакетах хамство? Хотя, может, вы и правы. Действительно хамство.

– Что… вы имеете в виду?

– Да ничего. Тяжело, говорю! Все руки оттянула.

– Ну знаете!

Вздернув лисий подбородок вверх, Леночка, провожаемая насмешливыми взглядами сотрудниц, процокала каблуками в свой начальственный закуток. Катя Стогова, высунувшись из-за монитора, прошептала сочувственно:

– Ну все, Лин… Сейчас тебя в черный список внесет. Чего ты опоздала-то?

– Да в кассу очередь была…

– Ну так и сказала бы ей!

– А толку? – отмахнулась Лина. – Ей же не объяснения мои нужны, ей надо общее руководство осуществлять. Стращать, пальцем грозить, работу работать. Вот пусть и старается.

– Ты так говоришь, будто тебе по фигу. Будто и не обидно даже.

– Отчего мне должно быть обидно, Кать?

– Ну… Что ее вместо тебя назначили. Я бы так не смогла, например. Я бы сразу уволилась. А ты… Вместо нее на совещания бегаешь…

– Нет. Мне не обидно. Я умею принимать все как есть. Да и вообще… Обида – чувство вредное и для организма неудобоваримое. Я лучше другими делами займусь. Вот справку, например, закончить надо.

– И все равно – я бы так не смогла! Хотя бы из гордости воевать стала.

– С кем? С ветряными мельницами? А чего с ними воевать? Пусть себе крутятся, мне какое дело. Я сама по себе, и гордость моя при мне. А мельницы сами по себе.

– Странная ты, Лин…

– Стра-а-нная женщина, стра-а-анная… – фальцетом пропела Лина. – Помнишь такую песню? Ее моя мама очень любила. Мы все, Смородины, очень странные женщины. Тем и гордимся. Давай работать, Кать…

Нахмурив бровки, Катя хмыкнула. Осудила ее, наверное. За отсутствие чувства униженного достоинства. Молодая еще потому что. Не понимает еще, что достоинство унизить нельзя. Если оно есть и чувствует себя хорошо и свободно. Вот если оно больное и хлипкое, тогда конечно. Тогда можно и унизить.

А настроение Леночка Эрастовна таки Лине подпортила, ничего не попишешь. Выхватила кусок из утренней подзарядки. Причем кусок порядочный. Как бы батарейка до конца дня не села, впереди еще Дина со Станиславой Васильевной…

* * *

– Здравствуйте, Лина, здравствуйте… А Диночка где?

Станислава Васильевна нетерпеливым жестом отодвинула Лину от двери, выглянула в подьезд, отобразив на лице недовольство пополам с радостным возбуждением. Она вообще была в этом отношении мастерицей – умела изображать лицом все, что угодно.

– Где же она, не поняла? Я же совершенно отчетливо видела в окно, что ее машина подъехала!

– Она… Она не смогла к вам зайти, Станислава Васильевна. У нее дел много…

– Понятно. Да, мне все понятно, что ж.

Поджав губы и нервно дрогнув обвисшими брыльками, старушка надменно прошествовала в кухню, встала у окна, уперев в подоконник сухие пальцы. «Сегодня, значит, на Дину весь вечер будет жаловаться. Про материнскую самоотдачу и дочернюю неблагодарность рассуждать будем», – глядя в ее сухую, с наметившимся загорбком спину, подумала Лина, поставив пакеты на стол.

– А я телятины свежей купила, Станислава Васильевна! Котлеточки сделаем?

– Не хочу… Что мне ваши котлеточки? Дочернюю любовь ими не заменишь.

– Но у нее и правда времени было в обрез, Станислава Васильевна! В другой раз она обязательно к вам зайдет!

– Когда – в другой раз? – дернув плечом, капризно проговорила старушка. – Что это вы меня утешать взялись? Не нуждаюсь я ни в каком утешении! И вообще, что вы в этом понимаете, Лина? Вы женщина простая, вам моих чувств не понять. Когда отдаешь детям всю себя, без остатка, посвящаешь им жизнь, а в старости получаешь одну черную неблагодарность… Нет, вы меня не поймете! И не говорите лучше ничего! Помолчите лучше!

Ладно. Помолчим. Вот продукты разберем пока. Знаем, что дальше будет. Сейчас ты, милая старушка, постоишь немного у окна, распихаешь сладкую обиду по пунктам и параграфам, а потом из тебя польется, как из худого ведра, успевай только сочувственные междометия вставлять… Знаем, проходили. Уже сто раз ты про свои материнские подвиги рассказывала. Послушаем и в сто первый. Отработаем Динину зарплату.

– Знаете, мой муж, он… Он был очень жестокий человек. Когда я Диной забеременела, он запретил мне рожать. Николеньке, нашему сыну, тогда пять лет было. Муж сказал – хватит… Но я все равно ее родила! Я знала, что муж в конце концов меня бросит, и все равно родила! Я знала, что это мой долг – отдать всю себя детям. Вы понимаете?

– Да, Станислава Васильевна. Понимаю.

– Нет, вы не понимаете! Вы как раз таки ничего не понимаете, Лина!

Отвернувшись от окна, она окатила Лину таким яростным взглядом, что пришлось поневоле втянуть голову в плечи и с тоскою посмотреть на аппетитно расположившиеся на столе продукты. Похоже, мирный совместный ужин на сегодня отменяется. Придется довольствоваться съеденными после обеда пирожками, которые притащила из кафе сердобольная Танька.

– Когда она родилась, я практически на себе крест поставила. Да, представьте, меня как личности больше не существовало! Была одна только полная самоотдача – все, все для детей. Я принадлежала им полностью, я была в курсе всех событий их маленькой жизни. Они и шагу не могли ступить без меня. Да если б можно было, я бы и за партой с ними в школе сидела… Жили как единый организм, как единое целое. Николенька, Дина и я… Никаких тайн меж нами, полное всепоглощающее доверие к матери, к ее любви. А потом… Я до сих пор не понимаю, как это произошло, но вдруг они начали отдаляться. Такие дикие ссоры были, непонимание, эгоизм. Дина оказалась страшной, просто страшной эгоисткой! До сих пор не понимаю – откуда в ней это?

Выдохшись, Станислава Васильевна тяжело опустилась на стул, помолчала, потом ткнула рукой в пакет с овощами, отодвинула его от себя брезгливо.

– Что это, Лина?

– Это помидоры, огурцы парниковые. Вон там еще редиска есть. Я думала, мы салатик сделаем. Вы давеча просили овощей для салатика купить, помните?

– Да? Не помню… Уберите, уберите все это немедленно. У меня аппетит пропал. А впрочем – делайте что хотите. Мне все равно. Лучше бы я от голода умерла, чем так… Или она думает, что я вместо дочерней любви буду довольствоваться овощами?

– Хорошо. Я уберу.

– Какая же вы все-таки равнодушная женщина, Лина… Вы же сами – мать! Неужели вы меня не понимаете?

– Понимаю, Станислава Васильевна.

– Нет, не понимаете. Никто не может понять… Это так страшно, когда материнская любовь становится невостребованной, ненужной. Так страшно, когда в тебе ничего нет, кроме самоотдачи, а детям она не нужна…

Прерывисто вздохнув, Станислава Васильевна закатила глаза к потолку, готовясь вроде как всплакнуть. Только не заплачет – Лина это точно знала. Можно и не суетиться. Потому что теперь у леди по программе примеры из жизни должны пойти. Про полную самоотдачу.

– Помню, я как-то с высокой температурой слегла, и Дине пришлось самостоятельно уроки делать. Таки что вы думаете? Я просыпаюсь ночью, будто от удушья, кое-как поднимаюсь с постели и плетусь проверять ее тетради… Долг материнский сработал, понимаете? Чуть в обморок не падаю, но иду! Я всегда все у нее проверяла – и тетради, и дневники, и личные записочки всякие. Однажды она умудрилась в матрац свой личный дневничок зашить – так я нашла! С него-то все и началось…

Так. Теперь можно немного расслабиться – эту историю Лина уже знала. Про дневник – это надолго. Не забыть бы только выражение заинтересованности и внимания на лице сохранить, а так… Можно и своим мыслям отдаться. Интересно, Женька уже дома или нет? Опять, наверное, с Денисом в загул ушла. Надо, надо этого Дениса как-то в дом затащить, посмотреть, что за парень. Может, в выходной? Обед хороший приготовить…

– …И она мне вдруг заявляет, что у нее должна быть своя неприкосновенная личная жизнь! Это от кого – неприкосновенная? От матери, что ли? – продолжала бушевать больными воспоминаниями Станислава Васильевна.

Сдвинув брови и сочувственно покачав головой, Лина вдруг ясно вспомнила свой первый разговор с Диной, тот самый, в котором женщина, пытаясь рассказать о странностях своих взаимоотношений с матерью, вдруг разоткровенничалась:

– …Нет, вы не думайте, что я мать совсем не люблю. Люблю, конечно. Но… часто видеть ее не могу. Потому и вас на такую немного странную работу нанимаю. Вы чужой человек, вам легче. Пришли, выслушали, ушли. А я проведу с ней пятнадцать минут, и все внутри звенеть начинает. Не могу! С детства – не могу. Знаете, это на болото похоже. Оно тебя поглощает, а ты барахтаешься, барахтаешься изо всех сил… Только расслабишься, а оно опять – чмок! – и норовит тебя внутрь втянуть. Как сказал один мой знакомый – если хочешь сделать свою маму счастливой, стань идиоткой. Она поместит тебя в психушку, окружит заботой и будет кормить манной кашей, собирая ее с подбородка и запихивая ложкой в рот…

– …Неужели она думает, я ей зла хочу? Разве материнская любовь – это зло? – вывел Лину из задумчивости старухин раздраженный голосок. – Вот скажите, это зло, по-вашему?