– То есть… Ты хочешь сказать, пусть в гладе и в хладе, но каждый обязан жить в обнимку со своей внутренней божественной природой? И только этим обстоятельством довольствоваться?

– Ну да… Понимаешь, в разумной аскезе душа человеческая сохраняется. И не я это придумала, так испокон веков считалось.

– Хм… А в сытости и тепле она что, не сохраняется, по-твоему?

– В чрезмерной сытости – нет. Сытость требует еще большей сытости, потом громадной сытости, потом самой что ни на есть сытости, и душа в конце концов растворяется в этой кислоте вожделения. Подхватывает заразу, принимая ее за нектар.

– Ну в таком случае я должен тебя огорчить… За этой заразой выстроилась огромная очередь страждущих, и несть им числа. Но дело даже не в этом! Ты, ты меня сейчас удивила, Малина! Неужели ты и впрямь такая наивная – по самое ничего? Да ты выйди сейчас на улицу, спроси у любого, чего бы он выбрал при наличии возможности – мою состоятельность или твою божественную природу? Да тебя же обсмеют, поколотят на первом же перекрестке! Те самые простодушные, которые над Распутиным слезы проливали, и поколотят! А что делать? Сначала верили в аскезу и коммунистическую партию, потом с такой же яростью поверили в богатство и капитализм… За новую веру и поколотят!

– Да, – неожиданно для Павла согласилась Лина. – Наверняка поколотят. И наверняка – от души. От простой души, ты это правильно подметил. Как сказал один мой знакомый – такая уж сложилась парадигма человеческого мышления, и ничего с этим не сделаешь. Ее бы начать менять изнутри потихоньку, да уже некому. Разве что второго пришествия ждать…

– А вот тут ты права – действительно некому. И поэтому надо кушать то, что дают. Время сейчас такое. Никто сейчас не хочет быть бедным и обиженным, никто. Или ты обиженный, или сам обижающий. Другого варианта нет. А сама, сама-то ты, неужели никогда не жила с ощущением обиженности по поводу материальной несостоятельности?

– А ты знаешь, нет! – с уверенностью заявила Лина. – Не я с обиженностью жила, это она рядом со мной существовала. Параллельно. Я – сама по себе, она – сама по себе. Я раньше думала, это у меня чистоплюйство такое, а теперь понимаю, что нет… Это другое что-то…

– Что? Внутренняя божественная природа? – спросил Павел с легким сарказмом в голосе.

– Да! Именно так! – кивнула Лина. – И еще это протест, если хочешь!

– Протест?

– Ну да, протест! И не спрашивай меня, ради бога, в чем он состоит… Я и сама толком не знаю! Если честно, я раньше никогда и не думала, что могу вообще так мыслить. И уж тем более – протестовать. Не было у меня раньше в голове ничего подобного! Жила и жила себе, всем довольна была. А что сейчас – не знаю! Вроде и счастье безумное привалило, и на седьмом небе от него должна быть, но будто ворошится во мне что-то, радоваться мешает. Вот мы сидим с тобой сейчас, говорим об этом, а между нами словно пустота висит… Почему, Павел? Мы же с тобой из одного практически поколения, в одном и том же социуме варились! Ну вспомни, как это было… Какие мы были живые, все кругом спорщики веселые! Потом чуть обалдели, конечно, засомневались, приутихли в спорах… Но все равно жить хотелось, выражать свою точку зрения, исходить веселой доказательной яростью! По-живому спорить, понимаешь? И точка зрения была у каждого – своя! А теперь – что? Теперь, когда заботы о материальном возведены в эталон правильного нерушимого миропонимания, спорить уже практически не с кем. И не о чем. Как можно спорить с эталоном? Никак нельзя… Наверное, мой протест в этом и есть. Смешной, как капля пресной воды в соленом море. Но он есть, и я ничего, ничего не могу с этим поделать, Павел! Еще и разговор этот наш дурацкий… Как в пустоту. Зачем я его только затеяла?

– Да, – кивнул Павел. – И впрямь – не надо было.

– Ну если уж затеяла, то и до конца доведу… Я что, собственно, хотела сказать… Отпусти сына, Павел. Не ломай его, не бери грех на душу. Слишком уж он не вписывается в эталон правильного миропонимания, в придуманный тобою образ состоятельного, обеспеченного и… Как там еще? Всех обижающего и право имеющего?

– А в образ внутренней божественной состоятельности, значит, вписывается? – язвительно проговорил Павел.

– Да. Именно так. Именно в этот образ он и вписывается.

– Ох, Малина ты моя, Малина… Если б ты понимала, какие сейчас глупости городишь! Милые наивные глупости! И вообще, я еще раз тебе повторяю – со своим сыном я сам как-нибудь разберусь. На днях получит аттестат и потопает в строительный как миленький. Там уже все оговорено, его с распростертыми объятиями примут. Я своих решений не меняю, ты уже знаешь об этом.

– Павел! – воскликнула Лина. – Я прошу тебя, не надо так с ним!

– Все, Малина. – Павел совершенно не слышал ее. – Этот вопрос уже решен, не о чем говорить.

– Но ты хоть понимаешь, на какой поступок его толкаешь? Он же сбежит от тебя! Сбежит и потом будет своим же поступком мучиться! Он же любит тебя, Павел!

– Не понял… – снова заинтересовался Павел. – Куда это он сбежит?

– Да в Питер, в «Муху» свою! – вырвалось у Лины.

– Это он сам тебе сказал?

– Да какая разница, сам или не сам?

– Нет… Это большая… Это большая разница…

Она и не поняла сначала, что произошло в следующую секунду. Снова грохнулся на пол стул, и Павел промчался мимо разъяренным демоном. Туда, вверх по лестнице, прямиком в комнату Егора… Охнув, Лина тоже подскочила с места, понеслась вслед за Павлом.

Картина, которую она застала, повергла ее в шок. Совсем уж безобразная была картина, похожая скорее на дурной сон. Крутилась кинопленкой, выхватывая крупными планами самые жуткие кадры. Вот Павел, стоя у стены, срывает Егоровы нежные рисунки, рвет их истово, яростно, и они летят жалкими клочками ему под ноги. А вот еще один крупный план – лицо Егора. Бледное, серое, будто из картона слепленное. И удивление в глазах сменяется страхом тупой безнадеги, и голова – в плечи, и тонкие кисти рук сжаты на груди по-девичьи, в немой мольбе. Застыл, смотрит не мигая. Потом опустил глаза вниз, на разбросанные по полу клочки, потом поднял взгляд на Лину, застывшую в дверях… Будто в грудь толкнул.

– Что ты делаешь, Павел? Прекрати, прекрати немедленно! Одумайся, Павел, что ты творишь?!

Надо же, какой странный, отвратительный вышел из груди крик. Высокий, визгливый, как у базарной торговки, аж горло горячим спазмом зашлось. Наверное, никогда этот дом не слышал подобного визга-крика. Но, видать, действие он свое возымел. Вздрогнув, Павел обернулся, встретился с Линой глазами, застыл на секунду, мотнул головой, будто стряхивая с себя наваждение.

– Чего ж ты кричишь, Малина… – проговорил хрипло, с удивлением разглядывая комок бумаги в руке. – Чего ж ты голосишь-то так…

Попятившись, Лина ступила за порог, метнулась по широкому холлу сначала вправо, потом влево. Остановилась, соображая – куда бежать-то? Да не все ли равно куда… Вот, на террасу хотя бы, плюхнуться без сил в кресло, воздуху глотнуть…

Горло, казалось, все еще сжимало болезненным спазмом. И лицо горело, и руки тряслись в мелкой лихорадке. Что это с ней было сейчас? Надо же, сроду не знала, что способна выдать голосом такую истерику… И ладно бы голосом, это еще полбеды! С образовавшимся внутри переполохом что делать? Бьется что-то внутри напряжением, решения требует. Немедленного, срочного какого-то решения, иначе… А бог его знает, что – иначе. Сейчас, сейчас она посидит еще одну минуту, и ясно будет, что же – иначе…

– Успокойся, пожалуйста, ты дрожишь вся…

Лина вздрогнула, обернулась лихорадочно – Павел за спиной стоит. Взгляд виноватый, озабоченный.

– Ну ты чего, Малина… Я напугал тебя, да?

Присел перед ней на корточки, за руки взял. Надо бы сказать ему что-то, да горло вновь перехватило, будто кто наждаком по нему провел.

– Ну погорячился, с кем не бывает? Да мы помирились уже, успокойся! Он же мой сын, он меня всегда поймет и простит! Ну все, все, давай забудем…

Павел потянул ее за ладони, прижал их к щекам, глянул в глаза с тревогою. Какие у него щеки горячие. А может, и не горячие, может, это у нее руки так заледенели? И напряжение внутри по-прежнему бьется, дышать не дает, выхода требует. Какого, какого выхода? Что ж это с ней происходит, господи ты боже мой, вразуми?

– Зачем ты… Зачем… Порвал… – с трудом удалось вытолкнуть из груди хриплое, перемежаемое короткими вздохами-всхлипами. – Он же… Нельзя было… А ты… Зачем?!

– Ну и порвал, и подумаешь! Да он еще сколько хочешь тебе намалюет! Чего ты так переполошилась-то?

– Переполошилась?! – с ужасом глянула на него Лина. – Ты считаешь, по этому поводу можно всего лишь переполошиться?

Собственное удивление, казалось, было осязаемым и очень горьким на вкус. С трудом сглотнув эту горечь, Лина помотала головой, передернулась в короткой лихорадке. И вдруг… Будто лопнуло что-то внутри, исходя паром давешнего тяжкого напряжения. И дрожь из тела ушла, и в голове образовалась такая звонкая ясность, что даже дыхание перехватило. И решение пришло – мгновенное. Да, другого решения и быть не может…

Подскочив из кресла, Лина сосредоточенно огляделась вокруг, будто искала чего. Павел тоже поднялся с корточек, смотрел на нее испуганно и удивленно. Потом, спохватившись, властно усадил обратно, пробурчав сердито:

– Да успокойся же ты, ну… Ничего особенного не случилось, жизнь продолжается. Хочешь, валерьянки принесу? Хотя черт его знает, есть ли она в доме, валерьянка эта…

– Нет… Нет, Павел, – спокойно проговорила Лина. – Не надо никакой валерьянки. Просто… Я не буду здесь жить. Я не буду здесь жить – с тобой. Я не смогу жить – во всем этом! Я уйду прямо сейчас, ладно?