Дрожь пробежала по телу Эллен, и очередной дикий крик вырвался из ее горла. Потом, когда схватка прекратилась, пальцы, тисками стиснувшие запястье Марты, разжались. Эллен виновато улыбнулась и пролепетала, что ей стыдно за свои крики.

— Ничего, давай кричи, — подбодрила Мамаша Хаусман, а сама подумала, что должна была бы сейчас держать за руку Сэма, а не Эллен. Трудно даже представить, сколько горя и боли выпало на его долю. Вырос мальчик замкнутым и неразговорчивым. Рано научился сносить насмешки и поддразнивания мальчишек в школе. Только когда его в глаза или прилюдно обзывали ублюдком, Сэм бросался в драку, из которой, как правило, выходил победителем, — суровая жизнь па ранчо укрепила и закалила не только его характер, но и тело. Теперь его называли «бессловесный Сэм», на что он не обижался. Или не подавал вида, что обижается. Невозможно было догадаться, что на самом деле творилось в его душе.

Даже для собственной матери Сэм оставался незнакомцем. Шли годы, но он не менялся и был молчалив и замкнут, как скала. Или как Эймос. Марта надеялась, что хоть с Эймосом ребенок оттает, но напрасно. В разговоре они обращались друг к другу строго официально — «дедушка» и «внук», — и тщательно следили за тем, чтобы не нарушать этот порядок. Лишь в редких случаях, например па день рождения, когда Эймос подарил Сэму складной нож, они позволяли себе немного пофамильярничать, так что Сэм мог сказать: «Благодарю вас, сэр», а Эймос отвечал: «Не за что, мой мальчик». Но и только.

Схватки учащались, пока, наконец, Марта не сказала Доку Гейнсу, что, кажется, уже вот-вот…

— Пора бы, — усмехнулся Док Гейнс, вынул изо рта сигару и встал со стула.

Младенец появился на свет только через полчаса. Док Гейнс поднял его в воздух, звонко шлепнул, и тишину прорезал громкий плач. Сочный и басистый. Марта убедилась, что с новорожденным и с Эллен все в порядке, и поспешила известить Сэма. Хотя тот и сам уже должен был услышать рев младенца. Но в комнату так и не пошел.

— Это мальчик, — сказала Марта.

Сэм не ответил. Он стоял, вцепившись в прилавок, так что костяшки пальцев и ногти побелели. И просто кивнул. Снова послышался громкий рев. Реви, малыш, подумала Марта. Кричи громче. Плачь.

Сэм глубоко вздохнул и выпрямился. Потом, ни слова не говоря, решительно прошел в заднюю комнату. «Бессловесный Сэм», — невольно вспомнила Марта. И подумала — а что бы случилось, откажись она сойти с двуколки на землю в тот памятный день.

— Мы назовем его Эймос, — услышала она голос Сэма. — В честь моего дедушки.

— Хорошо, Сэм, — ответила Эллен.

— Эймос Мередит Хаусман, — произнес Сэм, добавив к имени сына девичью фамилию Эллен; возможно, в знак благодарности.

— Эймос Мередит Хаусман, — эхом откликнулась Эллен.

Опираясь на обитый металлом прилавок, Марта почувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза. Она мысленно пожелала младенцу счастья.


Глава 1


— «Нет, нет, моя любовь…» — подсказала она.

— «Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской,

И жизнь мне кажется…», э-э-э…

Он опять забыл. Даже стоя неподвижно, ему было очень трудно произносить наизусть эти волнующие строки с таким необычным чередованием рифм. А двигаться при этом по комнате, держа в памяти позы и жесты, и при этом еще не сбиваться, казалось просто недостижимым. Хотя что-то у него уже стало получаться. Тем не менее — он знал это наверняка — она была недовольна. Его движения казались ей слишком скованными и механическими. Не нравилась ей и его декламация. Нет, слова он уже знал и забывал или путал монологи все реже и реже, но вот произносил их тоже слишком скованно и механически. Не было в его монологах выстраданного чувства, не было понимания великой жизненной силы и страсти гениальной пьесы Ростана.

Вот почему они сейчас танцевали в столовой ее дома в Спун-Гэпе, сдвинув стол и стулья к стене. Он, Эймос Хаусман, танцевал с миссис Тэтчер, преподавательницей английского языка и сценического искусства из Спун-Гэповской средней школы. И танцевали они не какой-то простенький тустеп, а танго, со всеми немыслимыми фигурами и изощренными поворотами, так что Эймосу приходилось прямо во время танца произносить ростановские строчки, а миссис Тэтчер напоминала ему порядок выхода персонажей и подсказывала слова, когда он сбивался или забывал, — пока это еще приходилось делать довольно часто. Демосфен оттачивал свое мастерство на пляже, набивая рот камушками и обращаясь к волнам, что было куда проще, как казалось Эймосу. То, чего требовала от него миссис Тэтчер, представлялось Эймосу абсолютным сумасбродством, но, поскольку ей так хотелось, он был вынужден подчиниться. Он с самого начала согласился на ее предложение, хотя учительница предупредила его, что постижение актерского мастерства требует колоссального напряжения и изнурительного труда. И он согласился. Хотя даже не представлял, что этот процесс может оказаться столь необычным и интимным.

— «…теперь волшебной сказкой», — подсказала она.

— «…теперь волшебной сказкой. Ведь только в сказках и найдешь, Что вдруг сбываются…», э-э-э…

— Не говори «э-э-э». Лучше промолчи. Ты обращаешься к прелестной девушке. Ты безумно влюблен в нее. Ради нее ты готов на все, но ради нее же и ради своей любви ты — такой элегантный, сильный и гордый — должен скрывать свое чувство, хотя сердце твое разбито. И ты еще помнишь о своем безобразии, об ужасном носе. Ты пылко произносишь все эти слова — ведь ты гениальный поэт, но говорить «э-э-э» тебе никак не пристало.

— Извините.

— Извиняться тут не за что, — сказала миссис Тэтчер. — Но попытайся понять, какой смысл заложен в этих словах и что они значат для Сирано.

Ее все больше и больше мучили сомнения. Не просчиталась ли она, остановив свой выбор на этом долговязом и нескладном и при этом таком обаятельном мальчике.

Все-таки речь шла о главной роли в ее последней серьезной постановке. В какой-то степени ее выбор был продиктован отчаянием. Она давно мечтала поставить «Сирано де Бержерака», а съездив в Денвер и выслушав врачебный приговор, решила, что пьеса во что бы то ни стало должна быть поставлена в этом году. Другой возможности уже не будет. А Эймос Хаусман, как ей показалось, способен сыграть Сирано. Ей нравилась раскованность, даже грация, с которой двигался и ходил мальчик, когда никто за ним не следил, и независимость и уверенность, исходящие от него, когда он стоял на месте. Но вот суметь извлечь из него эти качества на сцене оказалось гораздо труднее, чем она ожидала. А ведь именно в этом — привить основы сценического искусства своим ученикам, а в данном случае этому прелестному мальчику — и заключались ее задача и ее работа. А время, отпущенное на это, неумолимо сжималось, словно шагреневая кожа. Онемение в кончиках пальцев все усиливалось, иногда вдруг отказывали ноги. Болезнь Паркинсона — такой неумолимый диагноз поставили врачи, вынеся молодой женщине окончательный и безжалостный приговор.

Вот почему ее сердцу столь близки (быть может, даже ближе, чем самому Ростану) были строки:


И я кричу: прощай — навеки покидая тебя, о жизнь моя,

Вечно дорогая, любимая,

Ты для меня была всего дороже, —

Тебе, о милая, теперь я отдаю

Последний поцелуй, последнее дыханье

И мысль последнюю мою.[3]


Эти мысли и роились в ее голове, когда она выбрала па роль Сирано Эймоса Хаусмана. Она сказала себе, что это ее последний шанс и она должна отнестись к своей задаче и к этому мальчику со всей серьезностью, должна отдать все силы и душу, чтобы научить его понимать прекрасное, научить играть и заразить духом сцены. Эймос никогда раньше не участвовал ни в одной из ее постановок, что объяснялось прежде всего недоверием, даже неприязнью, которую питал к театру его отец. И миссис Тэтчер сама пошла к Сэму Хаусману. Она рассказала Сэму все, излив душу умирающей женщины, бездетной вдовы, и умоляя его позволить мальчику принять участие в ее последней драматической постановке. Она взывала к чувству отца и к душе набожного христианина. И Сэм не смог отказать.

Теперь же ей приходилось куда труднее, потому что никакие мольбы не помогли бы ей стряхнуть скованность и оцепенение с Эймоса Хаусмана. Мальчик совершенно не владел своим телом. Сейчас он выглядел так, словно взял в аренду чужое тело в лавке ростовщика и боялся лишний раз шевельнуться. Перепробовав все средства, миссис Тэтчер решила прибегнуть к последнему и привела мальчика к себе домой, чтобы обучать его в танце.

— Ты по-прежнему произносишь монолог так, словно читаешь. Представь, что это ты сам говоришь любимой девушке. Что слова идут прямо от сердца. Тебе же приходилось влюбляться?

— Нет, миссис Тэтчер.

— Ну, пусть не настоящая любовь, но увлечения-то у тебя наверняка были. Я хочу сказать: ты же целовался с девочками, да?

— О, да, — сказал Эймос, потупив взор. Мальчик был явно смущен, но какие-то новые струнки она затронула.

— И не только целовался, верно?

— Нет, миссис Тэтчер.

Она, конечно, рисковала. И довольно сильно. Мальчик такой робкий, даже застенчивый, воспитанный в спартанских условиях, а она… Ей было уже тридцать девять. В прошлом такое привлекательное, сейчас ее лицо было уже помечено возрастом. Правда, фигура не утратила прежней стройности. Сохранилась и горделивая осанка, и изящная линия шеи, да и подбородок оставался по-девичьи подтянутым.

Миссис Тэтчер поменяла пластинку, и они продолжали танцевать уже под плавную и медленную музыку. Эймос уже не казался таким скованным. Он декламировал:


Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской, —

И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой.