Дальновид достал пистолет из седельной кобуры и выстрелил в середину ели. Под тяжелыми заснеженными ветками кто-то вскрикнул, завозился.

– Ты ее ранил!

– Нет, Фадетта. Я выше головы стрелял. Вот разве что она потащилась в лес, сперва велев всчесать себе космы на аршин вверх, как носили десять лет назад. Заезжай справа…

Выходить из-под ели княгиня Ухтомская наотрез отказалась.

– Заговаривай ей зубы, – шепнул Дальновид. – Обещай хоть черта в ступе, только чтобы она отвечала. Говори, что есть сильный покровитель, замолвит слово за ее сынов. Ври, что хочешь…

Сам он соскользнул с коня и пошел в обход, широкой дугой.

Федька же действительно принялась нести чушь, повторяя доводы Дальновида, и даже государыню с ее царственным милосердием приплела, когда под елью началась истинная война с криками и матерной руганью. Раздвигая ветки, высунулся Дальновид.

– Сюда! – крикнул он и, когда Федька подъехала, дал ей веревку. – Отступай, тяни, сейчас мы ее светлость вытащим! Так, сказывали, раньше татары в полон уводили – привяжут арканом в седельной луке, хошь не хошь – беги следом!

Когда злую, как целая преисподняя чертей, княгиню доставили на поляну, уже темнело, и Потап мастерил факелы.

– Слава те, Господи, вот и вы, – сказал он.

– Где гайдуки? – спросил Дальновид.

– Пленных увели. Ох, и сердит же господин Лисицын! Истинный турка-делибаш!

– Где Световид?

Потап огляделся по сторонам.

– С гайдуками поехал, поди, коли тут его нет. И господин Выспрепар с ним.

– Всех мы выловили?

– Нет, не всех. Плясун пропал. И госпожу Лисицыну не отыскали. Ловок же он, коли умудрился ее вывести по лесу к жилью.

– Надо бы сыскать.

– Надо, – согласилась Миловида, сидевшая тут же в санях, рядом с раненым; он еще жил, а стрелу она обломила, оставив полтора вершка древка. – Однако ж ночь на носу. И ничего мы не найдем в потемках. Должно быть, не бывает в свете полной победы.

Сейчас она уже не имела безумного вида, угомонилась, притихла.

– Я твой должник навеки, – сказал Дальновид, подъехав к саням и спешившись.

– Просто диво, что я сдуру взяла с собой лук. Ни один пистолет не имеет такой меткости.

– Да, ни один.

Они замолчали, словно не зная, что бы еще сказать. Федька с высоты седла глядела на них и хмурилась. Ей очень не нравилось, что Световид ускакал, не сказав ей ни единого слова ободрения. То, что пропал Румянцев, ей тоже не нравилось. Кончился бой, в котором все просто, вот – наши, вот – враги, и вновь вернулись сложности и недоразумения жизни, и вспомнился Бориска, бедный Бориска, и странная мысль родилась: считать ли стрелу в горле достаточным возмездием?

Двое мужчин было в ее жизни, и один лежал сейчас мертвый на съезжей Васильевского острова, а второй сгинул в зимнем лесу. Он бежал с женщиной, виновницей многих бед, и сам немало нагрешил. Судьба его туманна, но вместо тревоги Федька ощущала нечто иное; если выразить одним словом: поделом!

Однако и тревога имела место – она хотела видеть Световида, хладнокровного и рассудительного, чтобы он, хотя его поучения в последнее время вызывали у Федьки большое недовольство, сказал что-то умное, успокоил, усмехнулся и объяснил, что никакой беды с Румянцевым не случится, и эту страницу жизненной книги лучше бы перевернуть навеки. И напомнил бы о приданом, с которым и не такого жениха можно заполучить… хотя он вряд ли стал бы говорить о женихах с женщиной, потерявшей друга…

– Потап Ильич, он точно ускакал с гайдуками? – спросила Федька.

– А куда бы ему еще деваться? – вопросом же ответил Потап. – И мы сейчас покатим следом. Там на дороге перевернутый экипаж был, они его, поди, под тюрьму на колесах приспособили. Так что надобно придумать, как дам везти.

Он имел в виду, что Миловида, княгиня Ухтомская и раненый в санях могут не поместиться – одни юбки Ухтомской чего стоили.

Княгиня со связанными впереди руками стояла у санок под присмотром Никитина. Но сильфу было довольно того, что он держит в руке конец веревки. Сам он смотрел на Миловиду, хотя мрак уже съедал очертания ее круглого личика.

Потап меж тем стал зажигать факелы.

– Держите, сударь, – первый факел он вручил Дальновиду. – И вы, – сударыня.

Федька взяла второй факел, а третий он оставил себе, были еще и запасные. Огонь, озарявший лица, произвел неожиданное действие.

– Александра Михайловна… – тихо сказал Дальновид. – Я человек нелепый и непутевый. Я сочинитель и искатель приключений. Но у меня есть одно доброе качество – я не пью водки. Не допустите, чтобы я его лишился…

– Ты сбрел с ума, – ответила Миловида.

– Коли я вам не противен… а я уж давно… лучшей, чем вы, не знаю…

– Это будет бешеная семейка, почти как в Миробродовой комедии. Муж – сочинитель, жена – французские басни переводит и за книжками света Божьего не видит. Нужно ли так смешить людей? – спросила Миловида. – Оттого лишь, что я удачно пустила стрелу?..

– Нет, нет! – закричал Дальновид. – Сашенька, нет!

И это «нет» оказалось тем тайным знаком, тем чуть ли не гласом Божьим, который словно бы отверз Федьке некое тайное зрение и пробудил загадочные способности. «Нет» – означало – тут сейчас была сказана неправда, не верю, душа кричит: все не так! Она повернула коня и, подняв повыше факел, поскакала в лес.

– Стой, куда? – заорал ей вслед Потап.

Но умный конь уносил по тропе, которой она перед собой не видела; уносил скоро и ловко, не задевая о деревья на изгибах и поворотах. Чутье, до сих пор молчавшее, подсказывало ей – а теперь прямо, а теперь направо. Словно бы вдали звучала музыка и звала – та, недосягаемая, дуэт Прометея и Пандоры.

В музыке, которая на сей раз пренебрегла звуками, всеми этими диезами, бемолями и аккордами, жили двое – разбудивший божественным огнем девичью душу Прометей и впервые увидевшая мир Пандора. Она исследовала мир, трогала его, удивлялась ему, он вел ее, учил, опекал, ласкал и вдруг сам сделался для нее целым миром. Но ни один сочинитель чакон и пассакайлей, сарабанд и мюзетт не мог бы передать звуками того страха, который несла эта развалившаяся на бессвязные, противоречащие друг другу, звуки и заново воплотившаяся в ином качестве музыка. Если бы Федька могла хоть минуту подумать, она бы нашла имя состоянию своему: наваждение.

Но она скакала ночным лесом, скакала на поиски, а чего – сама себе признаться боялась, до того глупа была ее мысль и нелепа тревога. И случилось истинное чудо – вдруг из-за деревьев с криком: «Стойте, ради Христа, стойте!» явился человек и едва не кинулся под конские копыта. Огонь факела осветил его лицо – это был Санька Румянцев.

Федька уставилась на него, как будто он опустился в лес прямо с нарисованных облаков, на глуаре, подножие которого было украшено деревянными позолоченными крыльями. Посмотрела, махнула факелом и – промчалась мимо. Это лицо было из какой-то другой жизни, из балета, который шел в совершенно другом театре. До чужих спектаклей Федьке не было дела.

– Да стой же, Федька, стой! – кричал вслед Санька, измученный, перепуганный, потерявшийся.

Но беспокойство о нем было бы несуразным, да и не могло зародиться в душе, вместившей сейчас совсем иную тревогу. Словно сам Господь бросил коню под копыта нужную тропу. Она вывела на поляну.

Снег был разрыт, как будто плясали и дрались кони. Свет от факела полетел по ней – и взгляду явилась картина: лазоревое сверкающее даже ночью пятно, причудливо разметавшееся, и рядом – черное, как скорбная человеческая фигура.

Федька подъехала, очертания стали четче, фигуры – вразумительнее. Она увидела лежащую женщину с неподвижным мертвым лицом. Женщина смотрела незрячими глазами в ночное небо – мира страстей человеческих для нее уже не существовало. А рядом сидел на снегу Шапошников, держал ее за руки, смотрел в лицо и тоже не двигался. Неподалеку валялись его шапка и погасший факел.

– Световид? – спросила Федька.

Он не ответил.

И тут Федька все поняла. Если бы в снегу лежал мертвый Санька Румянцев – она тоже села бы рядом и молчала, глядя ему в лицо, и молила Бога об одном – чтобы поскорее перестать ощущать себя и уснуть. Мороз – отменный помощник. И, сказывали, те, кто замерз во сне, улыбаются…

Это уже было однажды – страстное желание прервать собственную жизнь усилием воли! И способ избран тот же – выйти из дому, не одевшись, а потом шагать, и шагать, и шагать, обнимая себя руками, и упасть в снег, и потерпеть холод еще немного. Такое возможно, если умирает любовь, а ты спешишь ей вдогонку.

Но той Федьки, что хотела бы отдать душу и жизнь за любимого, на свете больше не было, и из ее души вылупилась другая – больше, сильнее, умнее и яростнее прежней. А скорлупки – наступить, чтобы хрустнули, и – все…

Она соскочила с коня и подбежала к мертвой Лизе и уходящему из мира живых Световиду. Допустить этого она не могла!

– Дурак! Болван! – закричала Федька, схватив Шапошникова за плечо и тряся изо всех сил. – Опомнись!

– Нет, – тихо ответил Световид.

Теперь стала ясна истинная причина его ненависти к Лисицыну, отнявшему все – и богатство, и любимую невесту. То, что заставляло его жить, пропало, рухнуло. Он не сумел спасти – и если вместе не жить, то хоть умереть. Теперь-то уж вовсе напрасно бы старались Дальновид, Выспрепар и Миловида, рассказывая ему правду о Лизе. Он знать не желал правды – и смерть Лизы его от правды освободила. Теперь она была той, с которой его разлучили, восемнадцатилетней, чистой, безгрешной. Все ее замыслы, все ее дела стали вдруг недействительны. А он, с сединой в коротко стриженных волосах, – был сейчас двадцатилетним. А ночь – вообще вечной, как та, что ждет за могилой.

– Не смей! Не пущу! Не дам! – выкрикивала Федька. – Помогите! Дальновид! Сюда, ко мне!

Ответа не было. А Световид наклонился вперед и лег всем телом на мертвую Лизу, лицом, губами – к ледяной крови.