– Что – гляди?

– Не потащилась бы ты за ним в каторгу…

– И потащусь! – выкрикнула Федька и убежала.

Положение было ужасное – вроде и жил Румянцев без врагов, а как стряслась беда – весь театр ему недруг! Как один ополчились! И защитить некому. Кроме одной дуры рябой, которую никто слушать не станет.

Из-за убийства Глафиры занятия в зале все никак не начинались, девицы из береговой стражи стояли у палки и, обсуждая событие, лениво разминали ножки. Федька заглянула туда – и поняла, что сегодня заниматься не сможет, не до того. Мысли возникали одна другой причудливей: увезти Саньку в деревню, где его не найдут, или вовсе как-то спровадить его в Москву – там у него родня, или бежать на Васильевский, к дедову шурину, который не раз похвалялся, что у него-де в полиции есть и брат и сват.

И лишь самой последней явилась мысль – узнать все-таки, куда Санька сбежал после представления и где пропадал. Коли у Анюты – это было бы счастье! Та к нему привязалась, должна сказать правду полицейским!

Федька пошла ее отыскивать и нашла в уборной вторых дансерок. Она там сидела с Дуней Петровой, ожидая, пока позовут в зал.

– Чего тебе, Бянкина? – спросила Анюта.

– Поговорить надо.

– Не о чем вроде.

– Есть о чем.

Федька понятия не имела, как приступиться к пикантному разговору, и от неловкости глядела в пол.

– Так это у нее Санька Румянцев на уме! – догадалась Дуня.

– И что? – Анюта, хорошая актерка, притворилась, будто не понимает.

– Может, ты, сударыня, скажешь… скажешь, где он был после представления?.. – неуверенно спросила Федька.

– А не скажу. Потому что не знаю. Да и знать не могу, – твердо ответила Анюта.

– Так, может…

– Не может! И заруби на носу своем дырчатом – слышать я о нем больше не желаю. Так-то. Еще недоставало, чтобы полиция…

– Так он у тебя был?!

– Нет, говорю тебе! Вот ведь дура, простых вещей не понимает! Не было его у меня – и отродясь не бывало!

– Ступай, ступай, – сказала Федьке Дуня. И прищурила левый глаз. Это означало – дождись меня, кое-что скажу.

Фигурантка выскочила из уборной. Ну конечно! Коли поднимется шум – Анютин покровитель может узнать про ее шашни с Румянцевым. И прощай счастливая жизнь!

К дверям спешила Наталья Макарова – несла новость Анюте.

– Слыхала, Бянкина? Что открылось! Румянцев дома не ночевал! Полиция к нему ходила – так его матушка-умница побожилась, будто прибежал сразу после представления и спать улегся, а братец-то и выдал! Так и сказал – перед самой заутреней старшенький-то явился, зол был – как черт!

И Наталья ворвалась в уборную – праздник-то какой, можно услужить Анюте Платовой. Та не скупа, отплатит – юбку надоевшую подарит, сорочку с порванным кружевцем. У нее-то их на весь театр станет, и на береговую стражу, и на хор.

Да и все будут Анюту выгораживать – в ожидании награды за преданность.

А если Федька попытается объяснить полицейским сыщикам, что Санька провел полночи у Анюты, – весь театр против нее выступит… Все, чего она добьется, – это нагоняя от начальства.

Федька прислонилась к стене. Значит, слов более не надобно. Надобно действовать. А как?

Из уборной вышла Дуня Петрова, как и Федька – в шубке внакидку и всего в двух юбках, чтобы удобнее было заниматься.

– Пошли, – велела она и, приведя фигурантку в тихий закуток, сказала прямо:

– Не будь дурочкой, Бянкина. Платова тебе не помощница. Коли хочешь ему пособить – беги, ищи деньги. У вас в береговой страже есть Семен-питух, он за деньги родную мать продаст. И другие тоже… Докопайся, где тот же Семен вечером шлялся, уговори его – будто он вместе с твоим обалдуем шлялся да на похмельную голову позабыл.

Федька ахнула – вот ведь где друг подлинный сыскался!

– Я тебе этого, Дуня, не забуду, вот те крест!

– То-то все вы, молодые дурочки…

Самой Петровой было уже двадцать пять или даже двадцать шесть. Тоже не красавица, право танцевать вторые партии всеми средствами доказывала. А первых ей все равно не видать – ибо не француженка, не австриячка и не итальянка.

– А Платову не трогай, ей и без тебя тошно, – добавила Дуня.

– А ты как думаешь – кто Глафиру-то?..

– Это дело темное. Оно, может, вообще никогда не откроется, – подумав, сказала Петрова. – Глафира уж больно много скрытничала. Кабы с нами делилась – мы бы теперь все сыщикам и доложили, и злодея бы они поймали. А так… сама видишь…

– Но ты ведь не веришь, будто это Румянцев?

– Верю! Я, Бянкина, такое в жизни повидала – что парень сгоряча мог зазнобу удавить, верю! – с неожиданной яростью выпалила Дуня. – Хоть у твоего Саньки и кишка тонка на такое дело… Мог, вконец одуремши…. А потом к Анютке кинуться – с перепугу, и полночи с ней маяться…

– Да нет, Дуня, что ты, Господь с тобой! А если он скажет сыщикам в управе благочиния правду – был, мол, с любовницей? Платова, конечно, станет отпираться…

– Ну так обойдется это Анюте в две или три сотни. Одно ее ожерелье дороже стоит. Она уже и теперь припоминает, через кого можно встречу с обер-полицмейстером устроить. Я ее знаю, она ловкая! Может, и не деньгами расплатится. Так ты беги, выручай уж своего болвана, дурочка, а то его в каторгу погонят – и ты в петлю полезешь.

И Федька, поцеловав Дуню в щеку, помчалась на мужскую половину – высматривать Семена-питуха.

Но, пока добежала, сообразила: если Семен согласится, ей этого паршивца всю жизнь поить придется. А зато есть другой человек – который поможет не ради денег, а по своей несуразности. Его можно выманить и все ему растолковать. Ну и заплатить, разумеется – немного, совсем без денег тоже нельзя.

Имелась в Федькиной жизни одна нелепая история, за которую было немножко стыдно. Года полтора назад ей показалось, что Санька уже готов проявить здоровую мужскую благосклонность. Первым делом Федька испугалась – как же на нее отвечать? От товарок-фигуранток она знала, что любовнику в постели надобно угождать, и про всякие ухватки наслушалась. Но сама опыта не имела ни малейшего, даже ни с кем не целовалась – в береговой страже она не пользовалась успехом, а из публики время от времени интересовались какие-то гадкие люди, на которых и смотреть-то было тошно, а не то что в постель с ними ложиться.

Бянкина, бывши почти на два года старше Саньки, понимала – он будет ждать от нее хоть какой-то опытности, а она по сей части бестолкова – дальше некуда! И нет же в столице кого нанять, как нанимают помесячно, скажем, музыкального учителя. Первая ночь с Санькой могла стать и последней – если ему не понравится. А этого Федька не хотела.

Характер у нее был стойкий, боли она не боялась – это для танцовщицы вещь привычная, и учеников даже учат выверять по ней движения: когда, встав в аттитюду или в арабеск, ощутишь ее – значит, поза схвачена верно. Если отнестись к амурной близости как к танцу – то можно ее постичь тем же методом: перед тем, как блистать на сцене, танец многократно проходят в зале, и публика этой черной и потной работы не видит; равным образом перед тем, как оказать себя умелой и страстной любовницей в румянцевской постели, надобно отрепетировать все ухватки в постели иной…

Самое забавное – избранника она сразу наметила, без всяких колебаний. Это был чудаковатый и придурковатый Бориска. Про него было известно, что жил с квартирной хозяйкой, старше него лет на двадцать. Сам он этими делами не хвастался – и был белой вороной в береговой страже, где мужчины считали долгом регулярно докладывать о похождениях.

Бориска Федьке нравился тем, что не путался в интриги, мало пил, почти не ругался, старался быть любезным. А то, что губы вечно полуоткрыты и взор блуждающий – полбеды. Отношения между мужской и женской частью береговой стражи были приятельские – то и дело возникали амурные приключения, но завершались они обычно без скандалов. Поэтому Федька приступила к маневрам без затруднений – договорилась с подружкой Малашей, которую обыкновенно ставили в пару с Бориской, и сама стала с ним танцевать…

После третьей или четвертой совместной репетиции они случайно заговорили о песенках на слова покойного Сумарокова, которые все еще были в моде и исполнялись в домашних концертах, а поскольку от выпускника Театральной школы требуется много умений, в том числе и певческое, то и Бориске, и Федьке доводилось исполнять стансы о нежных пастушках. Разговор оказался увлекательный, был продолжен на улице и даже у Бянкиной дома – она жила у родни, совсем близко от театра. Слово за слово – оказалось, что Бориска пишет книгу! И не простую, а «Танцовальный словарь».

– Публика простых вещей не понимает, – говорил он увлеченно, и даже физиономия в тот миг была выразительной, почти умной. – Названия танцев многие не знают, откуда они взялись, каков должен быть настоящий балет. Когда публика поумнеет, станет требовать от балетмейстеров, чтобы все служило действию, а не то что теперь – все наши первые дансеры и дансерки говорят: я должен исполнить паспье, потому что я всегда его исполняю, а я – тамбурин, оттого что одна я отплясываю его в этом театре и другой особе не уступлю! Нужды нет, что плясала его еще покойница Камарго! И вот наш балет все более похож на петровскую кунсткамеру с уродами и реликвиями времен доисторических.

– Какие ты страсти говоришь! – Федька даже поежилась. Она как-то на спор побывала в том зале кунсткамеры, где выставлены заспиртованные уроды, и насилу оттуда убралась; более же всего ее поразили не двуглавые и шестиногие младенцы, а дама средних лет, которая жадно разглядывала банки с монстрами.

– А промежуток между актами? Ты когда-нибудь думала, что он значит для публики? – спросил Бориска.

– Отдых от наших антраша, – тут же нашлась Федька.

– Он необходим – для перестановок на сцене и для переодевания дансеров с фигурантами. А теперь вообрази зрителя, который только что был растроган до глубины души прощанием Гектора и Андромахи, Орфея и Эвридики, у него слеза на глазах, и тут оркестр начинает бойко играть паспье, или ригодон, или даже тамбурин, под который ноги сами начинают притопывать. Значит, Лепик с Бонафини зря старались – ничего от их танца у публики в голове не остается. Проклятый ригодон исполнен, занавес подымается – и оркестр с легкостью необыкновенной тут же переходит к печальной и похоронной ритурнели!