Америку Бянкина знала по театру – бегала с Малашей, Натальей Макаровой и Петрушкой-лентяем в немецкий театр смотреть комедию господина Кумберланда, переведенную с аглицского, о диком американце. Сей герой, простодушный до изумления, пылкий и ветреный, но вместе с тем добродетельный, являлся в Лондон, разоблачал мошенников и, наконец, удачно женился. Коли все в том государстве таковы – отчего ж туда не поехать?

Федька вовремя вспомнила, что на дворе – зима, и уплыть раньше мая она не сможет. А нужно немедленно предпринять нечто решительное и роковое, чтобы обратного пути не было, чтобы выкинуть из жизни Румянцева, как выкидывают за дверь нашкодившего кота. Что ж остается? Сибирь разве?

Географию Федька знала примерно так же, как пресловутый Митрофанушка в комедии господина Фонвизина. Может, чуть получше, – ведь действие многих опер и балетов происходило то в Греции, то в Риме, то в Париже, то даже в Альпийских горах. И, хотя душа рвалась прочь из ставшего ненавистным Санкт-Петербурга, уже очухался от потрясения и подал голос рассудок. Нельзя никуда уезжать до Великого поста, напомнил он, ведь впереди последние масленичные представления, и Федьке надлежит танцевать, танцевать, танцевать, улыбаясь публике, наполняя радостью каждое движение!

Она вздохнула – отчего человек в сем мире вечно связан по рукам и ногам? Отчего душа заперта в теле и не может умчаться? Отчего любовь не делает носительницу свою красивой? Неужто она до того гадка и уродлива?

Федька села к туалетному столику и увидела себя – свечной огонь делал ее, как всех женщин, красивее, а мрак разглаживал кожу. Она приехала из театра намазанная и напудренная, оспенные щербинки были почти незаметны. Да, но той – шестнадцать лет, и она подарила Саньке первые свои поцелуи! На одной чаше весов – многолетняя преданность, на другой – полдюжины поцелуев, и другая перевесила!

«Нет, – подумала Федька, – нет, никаких Америк, а для женщин, потерпевших крах, есть девичьи обители! Туда и фигурантку из Большого Каменного возьмут, Господь никого не оттолкнет!»

В палевой комнатке был и образ в углу, Богородица с Младенцем, старый уж с неразличимыми ликами и потускневшим окладом, величиной с две Федькины ладони.

Она опустилась на колени. Вот сейчас и нужны слезы, чтобы молитва прозвучала, прозвенела, в небо вознеслась на крылах чистейшей искренности! Но не получалось. Ни слез, ни молитвы, ни истинного желания посвятить себя Богу… ничего… все украдено, все украдено…

Однако и желание молитвы приносит плоды. Мысль, возникшая в голове, зародилась не там – до такой возможности Федька бы не додумалась. Кем-то вложенная в ее сознание стала единственным спасением!

Теперь фигурантка знала, как поставить нерушимую стенку между собой и Румянцевым, куда сбежать от несчастливой любви.

Она вскочила с колен и выбежала в коридор. Нужная комната была в другом крыле здания – чтобы попасть туда, следовало пересечь гостиную. Там горел свет и сидел перед клеткой с попугаем незнакомый мужчина в шлафроке. Он занимался важным делом – обучал птицу новым словам.

– Ну, давай еще раз, Цицеронушка, – просил он. – Ромашка амурчик! Ромашка амурчик!

– Спр-р-р-раведливость востор-р-р-р-ржествует! – отвечал попугай.

Федька порадовалась, что на ней одни чулки, и проскочила беззвучно из двери в дверь.

Идя по коридору, она заглядывала всюду – кроме рабочей комнаты. Приходилось действовать медленно – чтобы петли скрипели как можно тише. Наконец нашлась необходимая дверь. Она была во мраке окантована четырьмя тускло-светлыми полосками. Федька перекрестилась и вошла.

– Вы, сударыня? – удивился Шапошников. Он уже собирался лечь, сидел на кровати в черном шлафроке и красном ночном колпаке.

Его комната была обставлена странно – для работы и утреннего туалета служил дорогой стальной складной столик тульской работы, а при нем – два складных ажурных кресла, тоже из полированной стали. И стол, и кресла на колесиках, совсем неподходящая для спальни мебель. На комоде стоял большой, весь в искрах, ларец – также стальной, и отделанный тем же металлом диамантами. Множество шариков, не более горошины, ограненных и привинченных, сверкало на вороненом фоне стенок и крышки. Как раз ларец Федьку не удивил – сталь была в большой моде, и даже пуговицы щеголи носили стальные.

Но фигурантке было не до обстановки.

– Простите меня, Дмитрий Иванович, – сразу заявила она. – Вы были правы, а я – нет.

– Садитесь, поговорим.

Федька присела на стальное кресло, на вышитую подушечку, – и сразу вскочила.

– Дмитрий Иванович, помните, вы обещали посватать меня за достойного господина? Я… Я готова… Я буду ему верной женой. И как можно скорее! Если вы не передумали…

– Я не передумал, сударыня. За него не поручусь. Значит ли это, что между вами и Румянцевым произошла ссора?

В голосе Шапошникова не было ни малейшего сострадания – одно холодное любопытство. Видя, что Федька сидеть упорно не желает, он встал.

– Это не ссора! Не спрашивайте, Христа ради! Это, это…

– Сядьте, – строго сказал Шапошников. – Я все понял. Вашего ясна сокола ненадолго хватило. Он так устроен – истинная привязанность ему недоступна.

– Как вы это могли знать?

– Хм…

Пока Шапошников собирался ответить, Федьку осенило:

может, и привязанность к той девице у Саньки ненадолго? Мало ли, что собрался жениться? Однако его пылкая речь выдавала истинное чувство – таким своего избранника она еще не видела.

– Другая? – неожиданно спросил Шапошников.

– Да…

И Федька наконец заревела.

Шапошников не впервые видел женские слезы и знал, как с этой бедой управляться. Он обнял Федьку и пристроил ее голову на своем плече, он стал гладить девушку по спине, прекрасно понимая, что сейчас к ее отчаянию прибавится еще и нелепое чувство – жалость к самой себе. Но взрыв страстей не может быть длительным – на это он и рассчитывал.

Наконец он услышал невнятные слова:

– Ну чем, чем я перед ним провинилась? Что я делала не так?..

– Вы в Бога верите? – спросил Шапошников.

– Да…

– Когда родитель отнимает у дитяти игрушку, чтобы дать ему азбуку, стоит ли жалеть дитя?

– Стоит! – воскликнула упрямая Федька.

– Его нужно утешить и помочь ему собраться с силами. А если из жалости оставить игрушку – оно до двадцати лет будет ею забавляться…

– Румянцев не игрушка!

– Обычная девическая игрушка, друг мой, и поблагодарите Бога, что у вас ее более нет. Забрав это очаровательное создание, Бог даст вам кое-что получше. А будете хныкать – то и вымолите, пожалуй, обратно свою игрушку. Потратите на нее драгоценное время – и только. Недоверие к Богу – тяжкий грех. Я это на своей шкуре испытал. У меня Господь многое отнял – да потом многое дал.

– И вы утратили ту, кого любили? – недоверчиво спросила Федька.

– Ох, да как бы вам растолковать… Я в тот миг думал, будто утратил все. Вот как вы сейчас. И я был совершенно один. У вас подруги есть, должность в театре, у вас ремесло… Я один, и хуже того – на меня глядели с надеждой старые и больные люди, ждали от меня помощи, а я помочь не мог, я не знал, что завтра буду есть и найду ли кров, чтобы переночевать. К тому же вы приучены к труду и к скромной жизни, а я был избалованный барчук.

– Зачем вы говорите это? Хотите показать, что моя утрата гроша ломаного не стоит? – возмутилась Федька. – Да разве вы когда любили? Разве готовы были всем жертвовать ради любимого существа?

– Тогда мне казалось, что и любил, и готов… Да вы сядьте, – попросил Шапошников. – Сейчас найду платок.

Федька все же села на вышитую плоскую подушечку, приняла платок, вытерла глаза, но высморкаться постеснялась. Немного придя в себя, она вспомнила о своем замысле.

– Я твердо решилась, – сказала она. – Кто тот господин? Сможет ли он увезти меня из столицы?

– Не брак вам нужен, – ответил на это Шапошников. – По крайней мере теперь. Но вы на верном пути, вы правильно поняли свою задачу. Вам нужно совершить нечто – такое, что поставило бы между вами и Румянцевым неодолимую преграду. Уехать в Америку, скажем…

Федька ахнула – как он мог знать про Америку?

– А брак – брак подождет. Есть много мужчин, более достойных, чем ваш фигурант. И в вашей жизни еще будет танец под снегопадом…

– Вы видели?

– Да – я как раз возвращался домой и стоял на крыльце, вы меня не заметили. А вы полагали всю жизнь вот этак с ним проплясать?

– Да!

– Хотя в вашем случае как раз это было бы возможно. Вы же оба – фигуранты, целый день плясали бы, взявшись за руки…

– Мне только это и нужно для счастья… А он…

– А он влюбился в прехорошенькую девочку – ведь так? Да не хнычьте! Он и должен был в нее влюбиться! Ему – двадцать, а ей, поди, шестнадцать? Не в эту – так в другую! Он долго был пришпилен к подолу той дансерки, как бишь ее… Ну вот и…

– Нет! – от возмущения Федька даже вскочила.

– Ну и норов, кто бы мог подумать. Давно вы его любите?

– Давно… четыре года…

– Я знаю способ, как быстро выбить из вашей головы сей вздор. Хотите рискнуть?

– Да, – твердо сказала Федька.

– Ох, как в этом мире все некстати случается… Ну что же – раздевайтесь и ложитесь. Не бойтесь – это поможет. Именно сейчас, сгоряча. Согласны?

– Да!

Если бы кто час назад сказал Федьке, что она полезет в кровать к Шапошникову, то был бы назван дуроломом пустоголовым. Сейчас же она соображала очень странно – словно угодила в мир, где обычная человеческая логика бессильна, недействительна, и нужно приспосабливаться к иной. Невозмутимый Шапошников, который всегда казался ей странноватым, как раз был жителем того мира – возможно, сильфом, который, пролетая над Парижем, присаживается отдохнуть на колокольне.

– Но сперва мы должны поцеловаться. Я вам не противен? – спросил он.

Федька сдвинула брови, ее дыхание отяжелело – но не от страсти, а от недовольства. Треклятый живописец произнес слова, которым тут было не место. Это когда мужчина зовет девицу замуж, то деликатно спрашивает, не противен ли он ей.