– Меня управа благочиния ищет…

– Гостиная госпожи Фетисовой – последнее место, где тебя станут искать.

– Предпоследнее – последним был бы Зимний дворец, – вставил неугомонный Никитин. – Ну, куда волосочес запропал? Убью подлеца! Я, Румянцев, в гневе страшен, у меня натура страстная!

– То-то кухарка Секлетея у нас месяца не продержалась, – напомнил Келлер. – От твоих страстей, сказывала, хоть в погребе запирайся, хоть на чердак лезь, а она женщина замужняя, да и в годах уже.

– Но отчего?! – внезапно впав в отчаяние, вовсе не комическое, воскликнул Никитин. – Отчего, я тебя спрашиваю?! Я дурак? Нет! Я лицом страшнее черта? Нет! Я скуп, зол, ругатель? Нет же! Выходит, для них телосложение всего важнее?! А почем ей знать – каковы мои скрытые достоинства?!

– Кстати о достоинствах – Туманский твой последний опус изругал и велел заново переписать. Приедешь – сядешь в столовой и будешь трудиться, чтоб к утру сдать.

– Кой черт связался я с этим журналом! Переводил бы трактаты!.. – Никитин хотел еще что-то выкрикнуть, но замер с открытым ртом, услышав стук дверей и скрип половиц. – Волосочес притащился! Где пудромантели?!

Началась такая суета, как бывает обыкновенно перед премьерой – когда выясняется, что все перепутали, главный дансер повредил ногу, главная дансерка в обмороке из-за внезапно объявившейся беременности, декорации и вся мебель на сцене выкрашены лишь вчера и пачкаются, оркестру не сообщили, что музыкальные арии переставлены местами, а первая скрипка с утра отчего-то ушла в запой.

Наконец Санька воздвигся посреди комнаты – в новехоньком голубом узорчатом фраке на французский лад, облегающем его стройный стан, как перчатка, в прекрасно скроенных штанах и в дивных шелковых чулках на изумительных ногах, отлично причесанный и до такой степени очаровательный, что Келлер, не склонный к сантиментам, произнес:

– Ну ни черта себе!

– Я рядом с ним, поди, как мартышка, – заметил Никитин, тоже прекрасно одетый, но не достающий Саньке и до плеча. Он уже держал под мышкой стопочку книг и журналов.

– Ну-ка, поворотись, – велел Келлер. – Изрядно. То, что требовалось. Сильф!

Санька исправно поворачивался и оказался лицом к окну. Темное стекло было как зеркало – и он увидел у себя за спиной стоявшего в дверях кавалера, как будто незнакомого. Кавалер не примерещился – видно было также, что Никитин указал на Саньку рукой, а кавалер покивал, словно бы одобрил, и отступил в темный коридор.

– Едем, едем! – закричал Никитин. – Сударь, тебя ждут великие победы!

К крыльцу подали экипаж – тот, в котором ездили к покровителю. Санька с Никитиным выбежали на крыльцо – и попали в метель. Эта петербуржская зима была удачной – снежной и ветреной, но не гнилой, как обычно, не сырой и слякотной. Служитель Трифон распахнул дверцу экипажа, нарядные кавалеры впорхнули в него воистину как сильфы, кучер хлестнул коней, полет к победам, неведомо зачем нужным, начался.

– Ты, сударь, главное – ничего не бойся, – поучал Никитин. – Я все возьму на себя, ты только знай говори комплименты. Глядишь, кому и понравишься. Ты же знаешь – в наше время мужские стати и молодость в большой чести и великие чудеса творят.

Это был намек на государыню, которая после смерти воистину сердечного друга Ланского приблизила к себе молодых гвардейцев – сперва Ермолова, затем Дмитриева-Мамонова. Санька промолчал – сказалась театральная выучка. Говорить о таких вещах в театре опасались – всегда найдется добрая душа и донесет начальству. А ему только дай повод…

– Чуть не забыл! Тебе нужно иное прозвание. Как девичья фамилия матушки твоей? – вдруг спросил Никитин.

– Морозова.

– Ну вот, будешь Александр Морозов. Сам понимаешь, этак оно лучше…

Дом госпожи Фетисовой, куда привезли Саньку, был невелик, но отменно убран, уже в сенях встречало тепло и аромат курильниц, лакеи – одеты и причесаны прекрасно, на свечах не экономили. Никитин провел подопечного в гостиную, где собралось пестрое общество – от почтенных старцев, служивших, поди, еще при государыне Анне, до подростков лет четырнадцати-пятнадцати, образовавших в уголке свою компанию.

Санька впервые очутился в жилище, где всякая вещица была дорогой, красивой и словно бы вслух заявляла о себе: вы, господа гости, еще только приглядываетесь к новинкам в лавках, ждете, не подешевеет ли, а я – уже тут, вам на зависть, и за меня деньги плачены с легкостью и радостью!

Все в парадных комнатах было на модный лад, и даже паркет там недавно поменяли – вдоль стен пустили греческий узор-бегунок «меандр», выложили акантовые листы и пальметты. Вот только перламутровых инкрустаций мастер себе не позволил – в доме, где вовсю топят зимой печки, а к утру комнаты выстывают, перламутровые пластинки, чего доброго, будут выскакивать со своих мест.

Мебель также была на зависть всем модникам – на нее пошло искусно прокрашенное дерево, так что кресла, стулья с овальными спинками и угловые шкафчики в одной гостиной были блекло-лиловыми, в другой – зелеными, резные консоли же – голубоватыми. У стен стояли высокие позолоченные торшеры на дюжину свеч каждый, также украшенные акантовыми листьями. Но позолота была не пошлой, не кричащей – умные мастера добавили в состав серебро и получили изысканный зеленоватый оттенок.

Были тут и забавные банкетки – «помпейские», сделанные по французским рисункам, на ножках в виде гусиных шей с головами, и в пол они упирались четырьмя острыми клювами.

Каминная решетка стальная, работы, пожалуй, самого знаменитого мастера Гнидина, которому менее четырех сотен за такие вещи не платили, тоже была украшена листьями аканта – это растение основательно поселилось в фетисовском доме. К камину полагалась модная диковина – парные вазы из цветного стекла, работы мастера Кенига с заводов Светлейшего князя Потемкина. Это были прелестные синие вазы, отделанные бронзой.

– А, Роман Антонович! Сюда, сюда, мусью Никитин! Принес обещанное? Мы тебя, сударь, заждались! – так со всех сторон приветствовали Никитина, а он раскланивался, улыбался и блаженствовал – особливо когда молодые дамы, настойчиво его звавшие, протягивали голые по локоть руки для поцелуев. Видно было, что всем в этом обществе он умел услужить – привозил прямо из типографии свежие, еще пачкающие пальцы, журналы, привозил и ноты модных песенок от знакомого переписчика. Санька стоял у дверей и боялся сделать лишний шаг. Наконец Никитин потащил его к хозяйке дома.

– Рекомендую вам, сударыня, приятеля моего, господина Морозова, прибыл из Твери, – тут Никитин подтолкнул Саньку, потому что фигурант замедлил с поклоном.

– Типографщик, как и вы? – спросила благодушная хозяйка.

– Сочинитель, сударыня. Полагает, что лишь в столице возможно добиться успеха. А я, зная, что сочинителей вы привечаете…

– Почитаете нам свои стихи, господин Морозов?

Этот вопрос привел Саньку в смятение.

– Разумеется, он принес с собой кое-что занятное.

– А вы что принесли?

– Новое «Лекарство от скуки и забот» и тот самый номер «Собеседника», где напечатаны фонвизинские вопросы к сочинителю «Былей и небылиц»…

– Ч-ш-ш…

– Да, сударыня, я их вашей Варваре Петровне потихоньку передам. А также статеечку переписанную, автор не обозначен, ну да вы догадаетесь Санька не понял, о чем речь, – береговая стража «Собеседника» не читала. А это была наглость превеликая – в печатном виде спрашивать Екатерину, отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие? Другие вопросы были не лучше: отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться? Она ответила, как умела, в своем журнале «Были и небылицы», но получилось неважно, и это все поняли. Господин Фонвизин формально одержал победу, но, как всякая победа сочинителя-сатирика, она оказалась Пирровой – и он сам это понял; не дожидаясь неприятностей, уехал за границу, побывал во Франции и Италии, недавно вернулся, принялся хлопотать об издании своих сочинений – но разрешения все не мог получить. Он писал статьи, которых нигде не брали, и только знакомцы, ценители его таланта, отдавали их переписывать. Статьи расходились в списках – считалось хорошим тоном фрондировать – но умеренно, возмущаться недостатками общественного устройства – но в кругу людей хорошего происхождения, грамотных и просвещенных, умеющих и ум показать, и до нелепых призывов не унизиться.

Хозяйку дома отвлекли, и Никитин с Санькой отошли в сторону.

– Ты с ума сбрел! Какие стихи? Я отродясь двух строк не срифмовал! – шепотом напустился Санька на своего опекуна.

– То есть как? Врешь! Стихи все сочиняют! – отвечал тот. – От них спасу нет, от рифмоплетов чертовых! Верно Жан съязвил – рифмокрады!

– Что делать будем?

До Никитина с великим трудом доходило понимание – подопечный и чужие-то вирши прочесть неспособен, ибо тех, которые зубрил в школе, не помнит, давно выкинул из головы за ненадобностью.

– Погоди, погоди… – он, задрав фалды фрака, стал шарить в потайных карманах. – Ах, черт… всегда полны карманы этой дряни… Не веришь – тайком подсовывают… Ну да! В том фраке остались!

Санька подумал, что неплохо бы отсюда сбежать. Но Никитина вдруг осенило.

– Стой тут, у камина, я сейчас… будут тебе стихи…

– Сам, что ли, сочинишь?

– Будут!

Он исчез и появился четверть часа спустя.

– Вот, – сказал он, потихоньку передавая Саньке листки. – Не то чтобы совсем твои вирши, а переводы одной особы. Это басни барона Гольберга. Их еще Фонвизин бог весть когда прозой переводил и Московский университет книжку издал, а теперь появились стихотворные. Скажешь, что твое, и прочитаешь.

– А ну как настоящий переводчик потом объявится?

– Не твоя печаль. Тот переводчик все равно под своим именем их печатать не станет. Ибо он – дама, у дам не принято… Вот – басенка о том, как правда с ложью воевали.

Санька перелистал басенку – в ней оказалось шесть страниц, и почерк отнюдь не крупный.