– Куда ж я попал? – сам себя спросил Румянцев. Он знал, что сильфы – неземные создания, вроде ангелов, но не ангелы. Так мало ли всяких созданий, которых никто не видел? Вон истопники в театре говорили, что там домовой поселился и шкодит, поленницу развалил, заслонку у печи самовольно закрыл, от чего музыканты чуть не угорели. Но про домовых в книжках не пишут, а про сильфов, выходит, пишут, и кому-то эти сведения необходимы…

– Сейчас поспеет угощение, – сказал вернувшийся Жан. – Так нет охоты поиграть на скрипке? А то тут имеется хорошая, да ноты есть, да другую я бы у соседей попросил… – Он уже просто умолял, и Санька не выдержал.

– Какая там скрипка, не до нее…

– Простите, бога ради! Вы садитесь, вот кресла… говорите, что вам угодно, вам ни в чем не будет отказа!..

– Мне угодно… – Санька хотел было попросить, чтобы его оставили в покое, хотя бы на два-три часа, – и не смог. С одиночеством у него были сложные отношения. Он и хотел иногда остаться один хоть в каком закоулке, но не получалось: дома спал с братом, в театре тоже вокруг постоянно люди. Так что он даже не знал, каково это – сидеть наедине с собой, не беспокоясь, кто и что сию секунду сказал или подумал.

Сейчас он получил вдруг такую возможность – Жан оставил бы его одного в теплой гостиной, да еще кресла бы ближе к печке подвинул – чтобы уютнее тосковалось. Но как теперь думать о Глафире? Как ее оплакивать – такими ли слезами, как час назад на морозе? Те слезы пролились – и их больше нет, и в чем же еще должна проявиться скорбь?

Саньку носило от стенки к стенке, длинные ноги в три шага одолевали расстояние, ловкое тело разворачивалось, вновь устремлялось – как будто от того стало бы легче…

– Я послал за человеком, который принимает в вас участие, – сказал Жан. – Он живет поблизости, сейчас будет. Как раз к чаю.

– Благодарю, – Санька хотел на лету поклониться, но шея судорожно дернулась. Это уж было совсем скверно.

– Я вижу, вы листали книжки. Там много любопытного…

– Да.

Заводить разговор о количестве сильфов в этих книжках Санька не желал – литературные беседы ему не давались, он знал слишком мало, а теперь развелось неимоверное множество сочинителей, которых нужно знать и помнить, не только французских, но и русских. Державин, Львов, Капнист, Хемницер – и все беспрестанно что-то пишут и издают! Да и на что танцовщику стихи?

Жан явно не знал, о чем теперь говорить с гостем.

– У нас есть свежий номер «Лекарства от скуки и забот», угодно?

– Благодарю.

Этот журнал Саньке как-то попался в руки, но читать его было затруднительно – язык возвышенно-невнятный, простому человеку не понять ничего, кроме стихотворной загадки.

Всякий раз, кратко отвечая Жану, Санька отмечал эту неожиданную шейную судорогу, тело предупреждало: от горестей и бедствий могу взбунтоваться. В последний раз мотнув головой, он сел, сжал на коленях кулаки – и ощутил невероятный озноб, вплоть до зубовного треска.

Тогда Жан прошелся взад-вперед, вздохнул, посмотрел на большие напольные часы.

– Пойду потороплю Трифона, – сказал он и вышел.

Санька обхватил себя руками, съежился – озноб не унимался. Нужно было прижаться к печке, раз уж нет возможности завернуться в одеяло. Забиться в угол между стеной и печкой – там наверняка все пройдет. Но угол оказался занят клеткой с попугаем, который дремал на жердочке и не пожелал приветствовать незнакомца. Птица была дорогая, по-своему красивая, о такой мечтала Санькина матушка – попугаи в столице жили во многих домах, ценились за разговорчивость, ими похвалялись перед соседями, их нарочно учили, тратя на это немалое время.

– Дурак попинька, попинька дурак, – тихонько твердил ему Санька, нагнувшись над клеткой, в надежде, что общеизвестное попугайское приветствие как-то подействует и прозвучит ответ.

Озноб не унимался, хотя печка была совсем рядом и тепло от нее шло животворное. За спиной тихонько и очень деликатно кашлянули. Санька стремительно выпрямился и повернулся. Он увидел высокого и полного кавалера, немолодого, далеко не красавца, с умным взглядом, одетого по моде, но причесанного кое-как – волосы не взбиты и напудрены, а напротив, стянуты в косицу, так что чрезмерно высокий лоб весь на виду.

– Я знаю обстоятельства ваши, господин Румянцев, – сказал кавалер, выделывая губами какие-то странные экзерсисы. – Сядем и потолкуем. Рекомендовать меня некому, потому я сам – Андрей Михайлович Келлер, по ремеслу типографщик. Выполняю также поручения некой высокопоставленной особы – для того я тут… Жан! Ступай к нам!

Вошли двое: юноша нес огромный фарфоровый чайник, служитель – поднос с чашками и угощением.

– Мы тут по-свойски, – объяснил Келлер. – Без чинов. Их нам заменяет степень таланта. Жан – надежда наша, через два или три года вы гордиться будете, что преломили с ним мясной пирог! Его комические оперы уже сейчас замечательны. Лучшие умы наши от него в восхищении – сам господин Княжнин!

Санька посмотрел на юношу с удивлением – надо же, не солгал, и впрямь сочинитель. Про Княжнина он знал – кто ж, будучи служителем Мельпомены, не слыхал сего имени? Его прозвали «российский Расин» и за талант прощали многое – сама государыня, когда он растратил шесть тысяч рублей казенных денег, сумму для Румянцева немыслимую, и определением военного суда был приговорен к разжалованию, помиловала его и вернула ему капитанский чин. Легкий и красивый стих Княжнина ей нравился чрезвычайно – сама она писала комедии прозой и честно сознавалась, что не создана для поэзии.

Санька сел на стул и отвернулся – ему было неловко за свою дрожь, хоть ее со стороны и не видно.

– Соберитесь с духом, господин Румянцев, – сказал Келлер, самолично разливая по чашкам напиток. – Чтобы некая особа могла вам помочь, ей следует собрать сведения.

– Отчего эта особа вздумала мне помогать? – спросил Санька, вдруг забеспокоившись. Таинственный благодетель мог оказаться богатой знатной старухой, которой ничего не стоит вырвать из лап управы благочиния двадцатилетнего молодого человека, а потом приставить к своему ложу – читать французские шаловливые сказочки на сон грядущий. В этом деле, увы, сама государыня давала пример – и многие дамы в годах решили, что им все дозволено.

– Оттого, что тут совпадение интересов, – объяснил Келлер. – Сия особа не менее, чем вы, желает найти убийцу Глафиры Степановой. Как подняли тело – нам известно. Про вашу маску с инициалами, найденную у тела, тоже известно. Как она туда попала?

– После представления я очень спешил прочь из театра, я сам не помню, как сорвал ее и бросил, – честно сказал Санька.

Жан меж тем подвинул к себе большую тарелку с пирогами и принялся их не есть, но пожирать со скоростью человека, мало смыслящего в кулинарных тонкостях и видящего смысл еды в том, чтобы поскорее добиться блаженной наполненности брюха.

– Бросил казенное имущество? Не сдал костюмерам? Как же так?

– Не знаю.

На самом деле он уже начал понимать, как это произошло. Он спешил и опомнился только у дома Глафиры, в шубе поверх театрального костюма. А маска обременительна, и его безмерно раздражало все, что крало у него хоть мгновение…

– Сорвали и бросили, не уронили?

– Наверно… я очень спешил…

– Куда же вы спешили? Господин Румянцев, мы оба, и Жан, и я, вам лишь добра желаем – и хотим получить полную картину всего, что было в тот вечер, – сказал Келлер. – Может быть, вы не понимаете, в каком положении оказались?

– Понимаю, – тут Санька вспомнил Федьку, которая обещала как-то помочь. И немного пожалел, что позволил юноше привезти себя в этот дом. Ведь придется говорить о Глафире и ее любовнике, а это нестерпимо. Федька хоть не задавала вопросов.

Видимо, он молчал слишком долго.

– Тогда говорите! Дайте возможность людям, которые к вам благосклонны, спасти вас! – крикнул Келлер. – Господи, ведь говорил мне Жан, что от береговой стражи толку не добьешься!

– Андрей Михайлович! Среди них есть и выпивохи, и просто дураки, но господин Румянцев не выпивоха и не дурак! Я это ясно вижу! И к тому же в береговой страже служит по крайней мере один приличный человек, которого все мы знаем…

– Вот вам философская тема для нашего журнала, Жан: о том, как добродетель своим простодушием более вреда причиняет, чем самое злокозненное зло, – сказал, успокаиваясь, Келлер. – Распишите ее поехиднее.

– Сия тема скорее для «Лекарства», – возразил Жан. – Туманский любит милые парадоксы. Я третьего дня видел гранки, там целый трактат о нескромности в любви. И так все вывернуто наизнанку, что дамам, оказывается, нескромность любовника милее оных достоинств!

Тут Санька, несмотря на скорбь и озноб, навострил ухо. Сам он как раз был любовником, вынужденным охранять репутацию дамы, и тема трактата показалась ему полезной. Но Келлер, видимо, уже мало интересовался такими причудами.

– Ты гранки, надеюсь, прихватил? – спросил он. – Сейчас не до того, а потом как-нибудь, на досуге…

– Я буду сегодня в типографии у Туманского, – сказал Жан. – А сейчас мне пора на службу. И то – еле выпросился, с утра-то…

– Ступай с богом, Жанно.

– Господин Румянцев, я вечером, коли не в театре, так тут буду, – пообещал юноша.

– Ты сразу во флигель заходи, господину Румянцеву там комнату отведут, ту, угловую.

– Да там к крыльцу не подойти – снегу по пояс.

– Я велю расчистить дорожку.

Когда Жан ушел, Келлер помолчал немного и опять взялся пытать Саньку. Тот уже и сам понимал, что лучше бы рассказать правду. Пока излагал события – озноб куда-то подевался.

– Диковинно. Стало быть, посредник между бедной Глафирой и ее любовником – кто-то из береговой стражи? – удивился Келлер. – Это новость! Теперь кое-что становится понятным.

– Что?

– Каким образом она с ним сговаривалась. Ведь к ней домой писем не носили, это я знаю точно. И кто же это может быть? Придется вам, сударь, взяться за перо и составить список товарищей ваших.