Девчонки ничуть не изменились – были порывисты и горласты. Только стрижки у них другие – покороче.


Клим был любезен и в меру сдержан. Объяснил, что готов идти в советское посольство и приступить к работе. Хозяева переглянулись. (Переиграл? Или начал распинаться не перед теми людьми?)

– Вы ничего не знаете? – спросил Валерий, парень, похожий на студента. – Наше политическое представительство разгромили. Маршал Чжан Цзолинь велел солдатам расстрелять китайских служащих, а советских держат в тюрьме по обвинению в подрывной работе. Мы тут отсиживаемся на полулегальном положении. В посольство даже не суемся, чтобы не провоцировать китайцев.

Подул ветер, и с дерева на скатерть упала тонкая ветка с шишечками.

– Так что же?.. Как же теперь?.. – проговорил Клим и не закончил вопроса.

Ты пытаешься сделать все, что в твоих силах, чтобы отвести свою маленькую беду. А для них это – муравьиные страсти. У них если беда – так в сверхтяжелом весе, в мировом масштабе. Рубцов (седой мужчина в вышитой рубахе) говорил, что военачальники Гоминьдана клялись в верности идеям ленинизма, но, как только Чан Кайши взял верх, тут же переметнулись к нему. Советские инструкторы один за другим уезжали домой. Оставаться в Китае было опасно.

– Они ведут наступление на нас по всем фронтам, – сказал Рубцов. – Английская полиция устроила налет на наше торговое представительство в Лондоне. В Варшаве убили советского полпреда, на китайской границе что ни день – провокации.

– Империалисты всего мира сговорились между собой… – подхватил Валерий.

У него на запястьях был длинный черный пух, так не вязавшийся с его полудетским лицом. Барышни Заборовы смотрели на Валерия с обожанием – наверное, вечерами, после партийной работы, здесь крутился партийный роман.

– Мне нужно составить отчет о ходе дела Бородиной, – произнес Клим. – С кем мне поговорить на этот счет?

Ему не ответили. Рубцов в который раз прочитал письмо от товарища Соколова. Поднял глаза на Клима:

– Здесь написано, что вы владеете китайским языком, в частности шанхайским диалектом. Это так?

Клим кивнул:

– Да.

– Хорошо.

Рубцов поднялся и пошел к дому. Клим проводил его взглядом.

– Очень хорошо, – повторил Валерий. – Вы прибыли как раз вовремя.

2

Нина пыталась предложить Феликсу Родионову выкуп за себя, объяснила, что если он ее отпустит, то станет богатым человеком.

– Я не имею никакого отношения к коммунистам!

Он только обматерил ее. Все припомнил – и отказ платить за отца Серафима, и девушку Аду, оставшуюся без средств.

Пока на «Памяти Ленина» шел обыск, пассажиров и команду держали на пароходе. Ни в трюме, ни в багаже дипкурьеров ничего не нашли. Единственной уликой был разобранный аэроплан: люди Собачьего Мяса решили, что он принадлежит Фане Бородиной, хотя по бумагам его хозяином значился Поль Мари Лемуан.

Бородина успела шепнуть Нине:

– Когда нас снова будут допрашивать, скажите, что вы моя двоюродная сестра, я подтвержу. Иначе вас могут посадить в яму.

Феликс Родионов велел пассажирам собрать вещи и выйти на палубу. Нина вернулась в свою каюту – там ее ждал Лемуан.

– Ну, я говорил вам, что ехать со мной не надо? Меня-то выпустят, а вас отвезут в тюрьму в Нанкин.

– Что вы наврали Родионову? – спросила Нина.

– Не ваше дело. Я в скором времени буду в Шанхае. У вас есть хоть один человек, кого вы можете попросить о помощи? Я передам записку.

Нина закрыла лицо руками. Клим? Он никогда не простит ее. Полковник Лазарев? У него есть дела поважнее – маршировать в волонтерском полку. Фессенден? Друзья-приятели, знакомые по его приемной? Они носа не покажут за пределами иностранных концессий.

– Я напишу Тони Олману, – сказала Нина.

– Валяйте.

Лемуан взял записку и спрятал ее в карман.

– Вы сможете дать телеграмму Даниэлю? – спросила Нина.

Лемуан посмотрел на нее с укоризной:

– Мистер Бернар вступился бы за вас по дружбе. Но чтобы вытащить вас из этого дерьма, вас надо крепко любить. Так что не ждите от него слишком многого. Ну, прощайте.


Тамара говорила, что мы получаем то, о чем больше всего думаем. В свое время Нина так боялась ареста, так часто представляла, что она будет делать, когда к ней в дом вломится полиция, что, наверное, сама себя сглазила.

Сначала их держали в доме чиновника. Никаких новостей с воли не поступало, мир сжался до размеров крохотного дворика, где гуляли заключенные. Страстное желание вырваться на волю сменилось апатией.

– Всю жизнь живешь с уверенностью, что ты пуп земли, а поди ж ты, всем на нас плевать, – вздыхала Фаня.

Они с Ниной подружились. Им выделили одну комнату на двоих – спальню на женской половине дома. Фаня отдала Нине кровать, а сама укладывалась на длинном сундуке: то ли хотела доказать, что привыкла к походной жизни, то ли действительно ей там было удобнее.

– Как думаете, ваш муж вступится за нас? – спросила Нина.

Фаня покачала головой:

– Жалко, что Собачье Мясо этого не понимает. Есть вещи поважнее любви супругов.

Нина тоже не понимала. Когда Клим любил ее, он готов был на все ради ее счастья. Фаня только посмеялась:

– Это потому, что он негосударственный человек.

Она говорила свысока, но не для того, чтобы уязвить Нину, а чтобы оправдать своего Михаила. Ей хотелось, чтобы у его поступков было достойное объяснение.

Собачье Мясо все никак не мог решить, что с ними делать. Приходили и уходили следователи, переводчики и военные, что-то обещали. Но день за днем конвойные играли в карты, сидя в тени ворот. День за днем повар готовил лапшу и китайские пельмени. День за днем дипкурьер Грейбус пел песни – уже без гитары: ее пришлось оставить на пароходе.

По ночам Фане не спалось. Она ворочалась, и крышка сундука скрипела под ее грузным телом.

– Нина, вы спите? А почему вы уехали из России? Вы не жалеете?

В глубине души она считала Нину запутавшейся дурочкой. Нина не вдавалась в подробности своей жизни: сказала, что в Шанхае работала в издательстве.

Когда Фане было особенно тоскливо, она пыталась направить Нину на путь истинный: убеждала, что счастье – это борьба и что страдания закаляют человека.

– Рабочие – это все. Не будь их, не было бы никаких предметов потребления…

Иногда Нина спорила с ней:

– А без инженеров не было бы заводов, и рабочим пришлось бы возвращаться в деревню – пасти коров. Без фабрикантов не было бы фабрик, без банкиров – кредита.

Но спорить не имело смысла, и Нина затихала. Одержав очередную победу, Фаня принималась за длинные лекции по истории революционных движений. Нина думала о своем.

Лемуан был прав: Даниэль никогда бы не сделал ради нее то, что делается из любви. Олман не приехал: с какой стати он будет рисковать ради чужой женщины? Раньше у Нины был Клим, но она так долго топтала его чувства, что в конце концов добилась своего. У Фани было достойное объяснение, почему за нее никто не вступится. У Нины не было и этого.

Это ошеломляло ее: как так получилось, что ее судьба никого не волнует? И ведь все было! Любовь, дружба… Просто она сама запустила в себе часовую бомбу – механизм медленного самоуничтожения.

– Главное – что ты считаешь нормой, к этому ты и стремишься, – с воодушевлением рассказывала Фаня. – Норма в понимании коммунистов – это…

Да, все верно. Нина считала нормой то, что у нее должны быть деньги. И она сделала так, чтобы они появились: исправила досадные неполадки в реальности. В то же время она считала нормой вечные душевные страдания. В этом и заключалась ее личная жизнь – драма, приятное ноющее чувство жалости к себе, к Климу, к Даниэлю, даже к бестолковому пану Лабуде.

Как только у Нины хоть что-то налаживалось, она возвращала все в «нормальное состояние» той самой борьбы, в которой теоретически должно было заключаться счастье.

Она получила ровно то, что заказывала, – классическую трагедию: в Древней Греции так называли ритуальные пляски с последующим убиением жертвенного козла.

3

Когда Собачье Мясо понял, что шантажировать Михаила Бородина бесполезно, он отдал пленников Чжан Цзолиню. На несколько дней их перевели в городской острог, а потом посадили на поезд и отправили в Пекин.

Там, перед входом в тюрьму, Нина виделась с Фаней и дипкурьерами в последний раз.

Ее ввели в камеру-одиночку – железная кровать, керосиновая лампа, вонь лизола. Потом пришла надзирательница, лысая старуха с гнилыми зубами и когтями непомерной длины. Кожа у нее была как у перезрелого банана – желтая, в коричневых пятнах.

Старуха чуть-чуть говорила по-английски.

– Обыск, обыск…

Нина хотела раздеться, но тюремщица объяснила, что сама снимет с нее одежду. Холодные когти двигались по телу (закрыть глаза, шептать себе: «Сейчас все кончится»). Другие тюремщицы проверяли вещи: разодрали каждую пуговицу на жакете – они были обтянуты материей. Оставили юбку и кофту, все остальное унесли.

Ночью Нину отвели на допрос. В закопченной комнате сидели трое.

– Встаньте в центр квадрата, – сказал узколобый переводчик с худенькими длиннопалыми лапками.

На полу было очерчено место для преступников.

Следователь спрашивал, писец быстро вычерчивал на бумаге столбики иероглифов.

– Кем вы приходитесь Михаилу Бородину? Какова ваша цель пребывания в Китае? От кого вы получаете жалованье?

Скажешь правду – убьют здесь же, в камере, чтобы избежать «потери лица». Столько времени кормили пельменями, содержали под домашним арестом – и все зря? Нина повторила то, что уже говорилось сто раз: да, я прихожусь родственницей Бородину, в Шанхае живу четыре с лишним года, революционной деятельности не вела, ехала в Ханькоу навестить дорогого Мишу.

Бесконечные иероглифы – как крошечные паутинки. Нина чувствовала себя неопытной ведьмой на суде инквизиции.