– Макс, – вздохнул Михаил Викторович. – Все равно придется приладиться под чужие, самому по себе не удастся.

– Я знаю. И все же. Вы меня в какой-нибудь интернат хороший, достойный пристройте, такой, где уровень преподавания высокий, я же в военное училище поступать буду. В элитный интернат, как теперь говорят, – усмехнулся он. – Ну и договоритесь, чтобы меня на тренировки в мой клуб спокойно отпускали и на соревнования.

– Добро, – подумав, взвесив и приняв решение, кивнул Михаил Викторович. – Только с условием: выходные и все каникулы ты обязательно живешь у нас.


– Два года я провел в интернате, – рассказывал Вольский. – Вот там-то пришлось серьезно биться, – он перевел взгляд на Настю и усмехнулся. – Чуть ли не каждый день. И не с интернатскими, как принято думать, а как раз наоборот – за них. Интернат-то у нас был и на самом деле из элитных, туда поступали в основном дети погибших силовиков, оставшиеся без попечения. Нас не забывали, почти всех детей на выходные, каникулы и в праздники забирали в семьи друзья их родителей и родня. Но за стенами интерната (а в стране шел тогда девяносто третий год) творился такой криминальный беспредел, против которого все было тогда бессильно. А дети-сироты – это «кормушка» для криминала, одна из серьезных статей реального дохода. Девчонок посимпатичней пасли во всех интернатах страны и просто тупо выкрадывали или выманивали, обещали красивую жизнь и вывозили, сразу же продавая в проститутки. Пацанов, крепких и резких, в бригады забирали, криминальной романтикой сманивая, обещая богатую жизнь, вседозволенность и шалые бабки. И маленьких крали для такого черного дерьма, что и упоминать не хочется. Страна разваливалась, не до детей ей было тогда. Вот мы со старшими пацанами сколотили своеобразную банду, организовав что-то вроде охраны интерната.

– Что вы, с братками, что ли, дрались? – изумилась Настена.

– Не дрались, – покрутил он головой и снова посмотрел куда-то вдаль. – Бились, как теперь говорят, по серьезке. Но, если честно, ничего бы у нас не получилось, и постреляли бы нас братки, как курят бестолковых. Мы же в боевых действиях и в настоящих битвах ни фига не понимали, нам виделась проблема просто, что там сложного-то – отлавливай придурков и колоти до кровавых соплей, чтобы неповадно было к нам соваться. А оказалось, что это реальная война. Настоящая. Без дураков. И как на любой войне, здесь беспощадно убивали. А если учесть, что мы просто группа подростков, а на той стороне организованная братва, то исход был понятен заранее. Но нам повезло. Дело в том, что вместе со мной в интернат пришел преподавателем физкультуры бывший спецназовец, вышедший в отставку по ранению. Это же интернат силовиков, в него свои кадры направляли. У нас половина преподавателей из бывших военных. Вот Силантич, как мы звали физрука, нас однажды ночью и поймал, когда мы собирались на охрану территории. Привел в свой кабинет и заставил выложить, за что мы тут воюем. Я рассказал реалии нашей жизни и объяснил расклады. Он сдавать нас директору не стал и запрещать ничего не стал, а взял руководство нашей бандой на себя, объяснив, что всех спасти невозможно, но своих надо спасать даже ценой собственной жизни. И обучил многому. Мы как в осаде сидели, никого из детей за ворота не выпускали, разрешали им выходить только с опекунами, когда те за ними приезжали. А любые попытки проникнуть на территорию пресекали жестко. И махались всерьез, насмерть, и обстреливали нас, всякое бывало. Из наших никто не пострадал и не погиб, а из тех… это только Силантич знает, он за территорией самостоятельно действовал, без нас. Зато школу жизни мне довелось пройти там серьезную. И никого из наших интернатских не украли, не выманили и не умыкнули. Не зря бились.

– Нос переломанный… – Настена нежно погладила пальчиком по его переносице. – Шрам этот… – провела она по брови – … и уши, – нежно по раковине уха, – прижаты к голове, как сломанные, это все оттуда?

– Нет, – хмыкнул Вольский, перехватил ее поудобней и поцеловал в переносицу. – Уши такие от рождения, от дедов-прадедов лихих достались. От тех времен только бровь рассеченная. А нос – это уже в училище.

– Ты поступил в военное училище?

– Да, хотя отец был гражданским летчиком, мы с ним сразу решили, что мне лучше пойти в военное училище.

Он поступил без каких-либо трудностей, пройдя все необходимые проверки, медкомиссию и сдав великолепно экзамены.

Ну, военное училище, казарма и ее неписаные законы – это отдельная тема. Первый год там тоже пришлось помахать немного руками-ногами, отстаивая себя и свою свободолюбивую, лидерскую натуру.

Училище Максим закончил с отличием, отслужил год и уволился в запас на гражданку.

– Почему? – до слез прониклась его рассказом Настя.

– Да так, – скривился он недовольно. – Дал по морде одному полковнику, скоту штабному. За дело дал. Меня сразу же арестовали и под трибунал. Но тут вмешался Михаил Викторович и еще один отцовский друг. В ситуации разобрались, полковника того самого под суд отдали, но в армии не положено бить старших по званию, это табу. Наказуемое в любом случае, даже если ты тысячу раз прав. Так что большее, что смогли для меня сделать друзья отца, это снять все обвинения и организовать какой-то немыслимый запрос из МЧС на вертолетчика моего уровня. И меня переводом, с одновременным рапортом об увольнении, отправили на гражданку, сердечно напутствовав матерным словом служить в питерское отделение МЧС.

– А как ты здесь оказался?

– Послужил два года в МЧС. На десятилетие смерти отца приехали его друзья, в числе которых был и его однокашник, Иван Артемьевич Горелов. Мощная личность и мужик такой прочный, настоящий. Он меня и позвал на Север, за Полярный круг, прямо в кафе, где мы поминали отца. Сказал, что работы до черта для таких здоровых мужиков, как я, и вся она тяжелая, каторжная, до последних жил вытягивающая, опасная, экстремальная и плохо оплачивается. А я думать не стал – согласился сразу, с тех пор на Севере и служу.

Вольский замолчал, посмотрел на Настю, возвращаясь из болезненного прошлого, вздохнул-выдохнул, отпуская воспоминания, и признался:

– Я про такую вот жизнь, Настюша, знаю. Про обыкновенную, ни разу не сериальную. С того дня, когда умерла мама, во мне образовалась пустота, словно из меня вытащили какую-то важную часть, ничем ее не заменив. Тогда я еще маленький был, мне просто было очень больно, непонятно, обидно до ужаса, и я жил со всем этим. Но рядом находился отец, и я чувствовал его любовь, и была семья, пусть и такая неполная, но надежная. А когда его не стало, с ним ушло все, что оставалось еще от нашей семьи. И эта пустота внутри стала чувством хронического одиночества. Это особое чувство. Я свыкся с ним, сжился, и оно давно стало частью меня. Люди странно устроены, они ко всему привыкают – и к хорошему, и к плохому, и к больному. У меня есть настоящие, надежные друзья, остались друзья отца, довольно близкие мне люди, и женщины встречались, к которым я очень тепло относился и в которых влюблялся. Даже жена была, не к ночи буде помянута, – улыбнулся он иронично уголками губ. – А эта сиротская, ничем не заполненная пустота так всегда и оставалась во мне. Никому и никогда я не рассказывал о своем прошлом. Никогда. Но вчера, когда увидел тебя, со мной сделалось что-то необыкновенное, словно вдохнул вдруг чистого горного воздуха после того, как годами привык задыхаться и жить с одышкой. Я вдруг почувствовал и понял, что теперь не один в этой жизни. – Максим вдруг стушевался от столь эмоциональной и длинной речи, не свойственной ему. – Не оратор я и как-то коряво пытаюсь объяснить то, что испытываю, но уж как могу.

И, чтобы избавиться от чувства неловкости, накатившей на него, он подхватил Настену под мышки, переложил на кровать и навис над ней, опираясь на локти.

– У нас в Якутии есть одна потрясающая художница, она пишет в народном стиле, я тебя с ней обязательно познакомлю. Подозреваю, что она тайная шаманка, посвященная жрица и живет лет тысячу, не меньше. Однажды она сказала мне потрясающую вещь: «Человек стремится нагромоздить всякие правила и сложности, порожденные его страхами. А жизнь, она изысканно проста, и человеку только-то и надо, что услышать свою истинную душу и то, как звучат в унисон с ней души близких ей людей и природа». Вот и все, понимаешь?

– Это очень красиво, – завороженная его голосом, взглядом, словами, произнесенными тихо, чувственно, почти шепотом, сказала Настя.

– Я услышал, как звучат наши души. Разве есть что-то важнее?

– Я не знаю, – тихо призналась она, и отчего-то на глаза набежали слезы.

– Не бойся, – сказал он ей очень просто.

Наклонился и поцеловал – нежно, неторопливо, чувственно. Настя вздохнула под его поцелуем, обняла, прижалась к нему, и любые слова перестали иметь значение, даже такие возвышенные и красивые, как те, что сказала художница-шаманка…

Для него весь мир был в этой женщине, для нее – в этом мужчине, и оказалось, что можно быть одним целым и дышать в унисон, впускать в себя страсть, сводящую с ума. И ей – принимать всю его неистовость и силу, а ему – отдавать все, что может, – и он был в ней, с ней, и они неслись, стонали, рвались вперед… и мир вновь разлетелся миллионами осколков…

– Мы опять не заказали чай, – с трудом произнесла Настя, приходя понемногу в себя.

– Давай сейчас закажем, – не сразу отозвался Максим.

– А сколько времени? – спросила Настя, продолжая лежать.

– А хрен его знает, – резонно заметил Вольский.

Перевернулся на спину, протянул в сторону руку, нашарил рядом Настю и притянул к себе.

– Ты хочешь чаю? – уточнил он.

– Чаю нет, а их фирменного травяного отвара с ягодами выпила бы с удовольствием, – прислушавшись к себе, сказала Настена. Подумав, добавила: – И кусок штруделя… – подумала еще и внесла небольшую поправку. – Наверное.

– Сейчас мужчина соберется с силами и закажет все, что пожелает женщина.