Однако, когда герольды возгласили, стража ударила алебардами, церемониймейстеры склонились в поклоне и он вошел в зал, он сразил меня влет. Да, он был безобразен, мал ростом, меньше покойницы Кэт, и что хуже всего, не правдоподобно юн! У меня остановилось сердце.

О, какая боль, какое безумие старой кляче на пятом десятке сидеть перед мальчиком, который моложе меня больше чем в два раза! То-то повеселится весь мир!

Но маленький кривобокий уродец в лягушачье-зеленом от пера на шляпе до розеток на башмаках при виде меня остановился как вкопанный и звонко объявил, обращаясь к Симье:

— On m'a dit, qu'elle a quarante ans et plus — mais elle est plus belle que si elle avait une quinzaine!

Симье подошел и, широко улыбаясь, склонился в изысканном поклоне:

— Ваше Величество, мой господин говорит: ему сказали, что вам сорок с лишним, но вы прекраснее пятнадцатилетней.

И в пустыне моего сердца зашевелился маленький зеленый росток.

Да, это была грубая лесть.

Но ведь и обидели меня грубо.

Знаете, как хирурги оперируют большую рану?

Ее надо обложить ватой.


На следующий день мы гуляли в парке под холодным августовским небом. Симье предупредил, что его господин не ездит верхом. Однако на своих двоих принц передвигался бодро, мальчишеской прыгающей походкой. За нами брели мои лорды — одни, как Берли, были настроены одобрить и его и союз с Францией, другие, как Хаттон и Оксфорд, обиженно дулись.

При свете дня оказалось, что его кожа еще смуглее, чем показалось вначале, нос походил на кусок крошащегося старого сыра, оспины сделались заметнее. При том, что он все время широко улыбался, ходил вприпрыжку и носил зеленый камзол, прозвище напрашивалось само собой: он будет мой Лягушонок. Однако обаяния ему было не занимать стать. Смелый мальчишка, он льстил напропалую:

— Этот высокий ло'д, смуглый, такой к'асивый, он, наверное, один из великих ге'цогов Вашего Величества? — И мой бедный робкий Кит, родившийся просто мастером Хаттоном, внезапно замечал, что «мусью», оказывается, неплохо разбирается в людях.

Он для каждого находил нужные слова:

— Вы обязательно должны отк'ыть мне секрет ваших английских ко'аблей, таких крошечных и таких непобедимых, и ваших бесст'ашных морских воителей! — с жаром обращался он к моему юному кузену Чарльзу, сыну старого лорда Говарда, верховного адмирала, столь же решительному и прямолинейному, сколь осмотрителен был отец. — Мы, французы, хорошо бьемся на суше, но не любим мочить ноги — как вам удалось вырастить ваших Д'эйка и Оукинса, которые заплывают в воды самого испанского ко'оля?

— Прямо под носом у испанцев! — фыркнул Говард. — И забирают все золото.

— Вы назвали их воителями, сударь? — торопливо вмешалась я. — Да они пираты и проходимцы! Они не получают от меня ни помощи, ни поддержки!

— Naturallement, Majesté![11] — улыбнулся он.

Милый мальчонка, у него хватило духу подмигнуть мне и указательным пальцем правой руки оттянуть нижнее веко, что издавна означает: «Неужели я так похож на простака?»

О, мой прелестный Лягушонок! Я обожала его, такого маленького и безобразного! И мне нравилось разжигать в Хаттоне ревность, а еще больше нравилось принимать поцелуи и подарки, все приятные атрибуты любовного ухаживания под носом у другого противника — у милорда Лестера. Господи, как я ликовала, когда он приблизился ко мне и с досадой попросил разрешения оставить двор!

Однако мой народ помнил сестру Марию и ее брак с испанцем, боялся кузину Марию, которая побывала за французским католиком, и отнюдь не приветствовал жениха с той стороны Ла-Манша. Сумасшедший пуританин, глупец по имени Стаббз, — проклятый нахал! — строчил против меня подстрекательские памфлеты, мне пришлось отрубить ему руку, чтоб больше не строчил. Когда кровоточащий обрубок прижигали каленым железом, он уцелевшей рукой сорвал с головы шляпу, взмахнул ею в воздухе, крикнул: «Боже, храни королеву!» — и только после этого лишился чувств. Разумеется, он стал народным героем, а мой маленький Лягушонок — жестоким французским тираном, из-за которого честный англичанин лишился руки, — и народная ненависть к французам, подогреваемая оголтелыми пуританами, разгоралась день ото дня.

А Робин, хоть и отсутствовал, не дремал: он нанял собственного писаку, бывшего университетского острослова из числа своих протеже, некоего Спенсера, сочинить очередной выпад против меня, «Сказку мамаши Хабберд». Чтоб ему ни дна ни покрышки! Дальше больше: его племянник, сын Марии Сидни Филипп, разразился открытым письмом против моего брака, очень пылким, но совершенно бессвязным. Борзописца Спенсера я отправила в Ирландию — это поможет начинающему стихоплету усвоить зачатки вежливости, а Сидни прогнала от двора — пусть следующий раз думает, прежде чем поучать королеву! Однако за обоими я видела руку Робина и не знала, плакать мне или смеяться.

А совет колебался, покуда все не обернулось против меня и моего Лягушонка.

— Разумеется, он знатный вельможа, французский принц, и, по его словам, любит Ваше Величество до самозабвения, — учтиво начинал честный старый Сассекс.

Уолсингем, недавно прибывший из Парижа, презрительно рассмеялся и вытащил из своей неизменной кипы бумаг свежее донесение.

— Любит? Однако на его родине мои лазутчики разыскали новое гнездо папистских гадюк — пока что, правда, только змеиную кладку — семинарию в Дуэ, где из юношей готовят священников для засылки, миссионеров-мучеников, католических шпионов и предателей, которые будут подстрекать «верующих» против Вашего Величества…

Меня бросило в пот, кровь прихлынула к щекам.

— Против… против меня?

— Против вас, против истинной веры, против нас всех!

— Однако, если это делается тайно, герцог Анжуйский вполне может ничего не знать, — тихо вставил Сесил.

Уолсингем криво ухмыльнулся:

— Тогда он просто марионетка, пешка в руках своей кровожадной мамаши, детоубийцы Екатерины, — и не пара английской королеве!

Раз, три, девять, пятнадцать…

Я чувствовала, как стынет пот у меня на лбу, считала кивки своих советников, глядела в их непреклонные лица, и с досадой теребила зеленую бязь скатерти.

— Значит, я, единственная из женщин, должна оставаться незамужней, бездетной и мне не суждено держать в объятиях младенца, зачатого в любви и уважении? — рыдала я.

Никто не ответил. Однако, когда монсеньор пришел откланяться перед отъездом во Францию, все понимали, что он не вернется. Я надела ему на палец алмазное кольцо и в слезах поклялась, что выйду или за него, или ни за кого.

По крайней мере я сдержала обещание.

Было ли все это шарадой, разыгранной для блага Англии? Или он и впрямь был моей последней надеждой обрести любовь, потомство, женское счастье?

И то и другое.

А теперь?

Теперь мне сильно-сильно-сильно за сорок, столько же, сколько было Марии, когда та носила под сердцем смерть в тщетной попытке родить мужу сына и вернуть его любовь.

С каждым месяцем обычное женское у меня убывало, меня бросало то в жар, то в холод, чувствовалось приближение климакса и становилось ясно — мне уже не родить.

Даже эта дармоедка Мария, моя шотландская кузина, рожденная, чтобы тянуть соки из других, даже она отдала свой долг природе, у нее есть сын.

И у Дуглас.

У Леттис есть Робинова любовь, у Дуглас — ребенок, его единственное дитя, его сын, а я опять-таки бездетна.

Бездетна.

Бездетна.

Бездетна.

Лежала ли я в полусне, или то был страшный сон наяву, когда в коридоре заголосили и заколотили в дверь: «Королева! Разбудите королеву! Скажите ей, умер лорд Лестер!»

Глава 4

Господи, за что мне такие муки?


— Как умер? Говори, болван, или ты сам умрешь!

Я держала лепечущего придурка за горло и тыкала ему в шею кинжалом — его собственным, наверное? — кровь бежала по воротнику, все вокруг замерли в безмолвном ужасе.

— Пощадите меня, мадам, — выговорил он, ни жив ни мертв со страху, — пожалейте, я ничего не знаю!.. Только то, что он был при смерти, когда мне велели во весь опор скакать к вам с вестью!

С вестью о смерти.


— Эй, седлайте! Ее Величество требует лошадей!

— Мадам, путь не близкий!

— Трогай, болван, трогай!


Меня учили, что Господь не посылает нам непосильных испытаний. Мы с моим Лягушонком не составили бы счастливой четы. Жена бы из меня не вышла, тем более — мать; не знаю, на чем основывалась вера Берли в будущего наследника, потому что жизненные соки во мне усыхали, я бы уже не смогла подарить Англии принца. А мой Анжуйский, хоть и принц, не достиг и половины моих лет — где мальчишке оценить женщину в расцвете сил?

Да, время спеть: «Прощай, любовь!»

Прощай — вот оно, то самое слово.

Прощай, любовь.

Прости, мой Лягушонок, прощай, последняя молодость. Теперь мои двадцать лет — лишь отголосок мечты. Замужество тоже; хотя те браки, что я видела — Екатерины с лордом Сеймуром, сестры Марии с королем Филиппом, отца с моими мачехами! — худшему врагу не пожелаешь такого счастья, верно?


— Что? Нет, я ничего не просила.

Стремянный, остановивший возле меня лошадь, поклонился. Это кто-то новый? Видела ли я его прежде!

— Как Ваше Величество пожелает.

— Скоро ли Уонстед?

Он наклонился, потрепал коренастую лошадку по ушам:

— Если лошади не устанут, к вечеру будем в доме милорда Лестера.


Прощай, любовь.

Прощай, замужество.

И дети, скажете вы? Да что о них?

Дети — проклятие Евы, Божья кара нашему полу за праматерин грех, за то, что она сорвала яблоко в райском саду, — это известно каждому! Это бич женщин, и прежде всего — Тюдоров!