Я читала и мрачно улыбалась. Ничто не может остановить ее в желании посадить на мой трон свое отродье! Но я знала, как обратить это на благо Англии. Я вырядилась в жарко-багровое платье, с высоким воротником, который поддерживали прозрачные крылья из серебряной кисеи, намазалась лучшими белилами, какие можно достать за деньги, а новое изобретение Парри, шиньон, увеличивший мою прическу, венчался жемчугами и розами Тюдоров — да, я знала, что выгляжу la plus fine femme du monde[5]. И какое значение имеет мое разбитое сердце… Довольно! Англия ожидает…

— Передайте своей госпоже, — объявила я склоненному в раболепном поклоне французскому послу де ля Мот Фенелону, — возможно, мне понравится принц, если я его увижу.

До сих пор ни один претендент не решился пересечь море, чтобы лично просить моей руки.

А этот? Я рассчитывала на французскую алчность; что если, почуяв богатую добычу — мою особу, мой трон, мою казну, — лиса отважится вылезти из своей норы?


Однако прежде из-за моря пришел удар, сразивший меня в самое сердце и едва не убивший всякую надежду на этот союз. Самый быстрый из гонцов Уолсингема, пропахший лошадиным мылом, трясущимися руками вручил мне депеши и срывающимся от рыданий голосом сообщил:

— Королева приказала, король согласился… всех гугенотов, до последнего! Не только мужчин… о, Боже, мадам, младенцев, женщин, детей! Невиданная жестокость… вы не поверите… всех, всех, всех…

Он не мог продолжать, он рыдал, и не мудрено — за него говорили письма. В день святого Варфоломея, в народный праздник, в одуряющую июньскую жару, французские католики обрушились на протестантов, и от Парижа по всей стране прокатилась волна чудовищных убийств. Беременным вспарывали животы, мужчинам отрезали детородные органы, девушек насиловали до смерти, детей жгли на медленном огне — каждый город превратился в чистилище.

«Вспомните Васси! — гневно писал Уолсингем из своего безопасного убежища в Сен-Жермен-де-Пре. — То была мирная сельская идиллия в сравнении с теперешними событиями!»

— Полный траур по всему двору, — все, что я сказала, прежде чем затвориться у себя и отдаться слезам и молитвам.

Когда на следующий день Фенелон, припадая на одну ногу, приковылял с хромающими на обе ноги оправданиями своей госпожи, он натолкнулся на сплошную черную стену — все, от последнего телохранителя до самой королевы стояли живым укором этой чудовищной жестокости и несмываемому позору.

— За все это мой господин герцог Анжуйский будет лично просить у Вашего Величества прощенья и на коленях молить, чтобы вы самолично наложили на него епитимью, — объявил Фенелон.


Que voulez-vous? — как говорят французы.

Чего изволите?

Что мне было делать?

Лучший шпион Уолсингема проведал, что, упустив по своей подлости английскую королеву, Екатерина Медичи не сдалась — у нее был припасен и другой план. Ее сын женится на Марии Шотландской и получит английский трон с черного хода, ибо как муж «наследницы» Тюдоров приобретет и ее права.

— Что?! Женится на Марии?

Дело было в Гемптон-корте, но мои вопли слышались даже в Йоркшире, в крепости, где томилась кузина Мария. К тому же у меня выпал зуб, отболевший так давно, что я уже и не надеялась, что он когда-нибудь выпадет. Мигрень, сводившая болью лицо, разыгралась почти на целый месяц, и все же в конце концов мне пришлось спрятать гордость в карман и сложить губы в заискивающей улыбке — запертые между враждебной Испанией и непокорной Шотландией, мы нуждались в помощи французов против остального мира!

И все это время Робин не спускал с меня глаз…

Глава 2

Не только Робин не спускал с меня глаз, все окружающие делали то же самое.

Я шла по дороге, вымощенной взглядами, и одному Богу ведомо, что они видели.

Боль утраты не утихала.

А покуда он смотрел на меня, с него самого не спускали глаз: бдительная лиса Леттис и две глупые гусыни Говард постоянно терлись возле него — глянь на меня, глянь на меня! — вот дурищи!

Но я-то знала: его любовь ко мне неизменна!

Что ни день я читала это в его глазах, в том, как он всячески старался меня поддержать. Этим летом, когда мы проезжали мимо его замка Кенилворт, я почти вообразила, что снова могу привычно опереться на его сильную руку, коснуться его лица, поцеловать его, как прежде.

Почти — но не совсем.

Господи, моя маленькая особа устала от этого мира![6].

А мир шагал вперед, безразличный ко мне и моей усталости. И другие чувствовали, что пришло их время, и плясали в такт его поступи.

— Мадам, благословите меня, или мне… нам… не будет счастья!

— О чем вы, Снакенборг?

После долгих лет ожидания моя милая Елена, моя бледная северная княжна, давно-давно прибывшая ко мне в свите шведской принцессы, решилась-таки выйти за своего старого воздыхателя, графа, а теперь уже маркиза Нортгемптона.

И вышла, а я поддержала мою любимую фрейлину, и если ее жених, старый Парр, пробудил во мне грустные воспоминания о своей давно умершей сестре Екатерине, моей некогда любящей мачехе, для такого дня я удержала печаль при себе. Был и свадебный пирог, и свадебный эль, чирки и чибисы, кряквы и куропатки, гуси, голуби и фазаны, и при каждой перемене блюд зал оглашался трубным зовом и барабанным боем. А потом мы плясали, я — с Хаттоном, Хениджем и Оксфордом, а Робин — с Дуглас, как я поняла, только из жалости, потому что шесть месяцев назад ее муж Шеффилд скончался от дизентерии.


А ведь я плясала и на ее свадьбе — что я, смерть, что ли? — потому как оба раза смерть была среди гостей, смерть для обоих беспечных молодоженов.

Через полгода после свадьбы старый Эдвард Парр, прослуживший, как Иаков, семь лет за свою Рахиль, умер от удара.

Лето не лето — смерть, в отличие от судейских, не знает долгих каникул. С поминок мне пришлось спешно скакать в Уайтхолл, где еще смердели на улицах трупы умерших от чумы, — оказалось, что эти ирландские собаки снова вцепились в глотку своим хозяевам.

— Опять они бунтуют, мужичье, тупоголовые католики! — докладывал мой кузен Ноллис в приступе черного протестантского гнева. — Вот ведь дикий народ! Кого Ваше Величество пошлет туда своим губернатором и наместником, чтобы усмирить мятеж?

— О, Господи!

Я колебалась, он этим воспользовался.

— Могу ли я, Ваше Величество, испросить повышения для моего зятя?

— Виконта Херефорда?

— Для него. Он добрый воин, мадам, верный, как все в его роду.

Муж Леттис. Я долго не раздумывала.

— Пусть едет.

Разумеется, надо было повысить его в титуле, ведь ему предстояло действовать от моего имени, нагнать страху на злобных ирландских чертей, этих людоедов, пожиравших мои деньги и моих солдат! Как точно просчитал Ноллис, его зятю причиталось графство, и я по роковой прихоти выбрала Эссекс, я сделала его графом Эссексом…

Что за причуда?

Конечно, Херефорд был мужем Леттис, а супруга наместника должна была, разумеется, последовать за ним к месту назначения… И я выбрала его, чтоб отделаться от нее?

В любом случае, я его выбрала и пожаловала графством, все остальное уже было следствием.

Я сама накликала на свою голову этот ураган смятения и мук.


Теперь, когда восстала Ирландия, надо было спешно умасливать Францию, дабы французам не пришло в голову сунуться в приоткрытые католические ворота нашего королевства.

— Где мой принц? Едет ли ваш господин? — спрашивала я раздушенного донельзя Фенелона.

Господи, а эта его улыбочка вкупе с ароматом духов сидели у меня в печенках! Да еще все это на глазах у Робина!

— Он посылает своего уполномоченного, — заверил меня Фенелон со слащавым поклоном. — Первый из придворных, ближайший друг монсеньора, лорд Симье, явится его courier du coeur[7].

— Coeur, надо же!

Хаттон грубо захохотал и сверкнул глазами:

— Для Англии будет лучше, если сердце английской королевы останется дома!

— Ш-ш, Кит! — цыкнула я на этого верзилу и приложила палец к его твердым алым губам.

Однако его ревнивая выходка мне понравилась.

Я назначила Хаттона капитаном своей личной гвардии и слегка утешилась, любуясь на черный с золотом камзол и стройные длинные ноги в черных шелковых чулках.

А когда Робин опять уехал в свои поместья, мне осталось утешение — любовь и даже ревность Хаттона.

— Лорд Лестер? Ш-ш, Кит! — Я поцеловала пальцы и приложила к его губам. — Кто уехал, тот не лорд, теперь мой фаворит — вы.

И пока лето разгоралось, май сменялся июнем, а белые цветочки в полях становились красными, его обожание тоже становилось жарче и дерзновенней. Однако он знал то, чего не знал Робин, — что я никогда не выйду за него замуж.

А когда он стоял передо мной на коленях, склонив голову, и его карие глаза вспыхивали янтарем, а лицо светилось любовью — в тишине моей комнаты, бархатным вечером, когда воздух пахнет жимолостью, а я чуть пьяна от выпитого вина, как было не вознаградить эту преданную любовь, не обхватить руками эту мужественную голову, не припасть губами к этому большому, нежному рту…


Однако когда в следующем январе, преодолев бурное зимнее море, явился-таки Симье, стрельнул черными глазами и принялся отвешивать направо и налево изысканнейшие придворные поклоны, даже мой красавчик Хаттон показался рядом с ним долговязым мужланом.

— Мадам, мой принц герцог Анжуйский целует ваши ноги. Я послан нашептать вам на ушко его chanson d'amour…

Amour!

Parlez-mоis d'amour!

Encore!

Encore I'amour![8]

Сами звуки французской речи слаще для уха, для языка, они волнуют кровь, от них сжимается сердце. Глядя на Симье, превосходно владеющего своим ухоженным, хрупким, но ладным телом, на его изящный шелковый камзол, после которого «рыбьи брюхи» моих кавалеров сразу показались громоздкими и старомодными, вдыхая чуть дразнящий, как индийские пряности, аромат его духов, я вновь почувствовала прежнее, почти забытое волнение от мужского общества.