…а я-то — я танцевала на ее свадьбе — откуда мне было знать?

…эта Дуглас и ее сестрица, две мелких гарпии, бились за каждый его взгляд, а я, как девушка из старой сказки, сидела, ходила, танцевала на острых ножах, покуда они заигрывали с ним, разыгрывали его между собой и неизбежно проигрывали вездесущей, завистливой, остроглазой Леттис, которая прочно вообразила себя среди прочих дам чуть ли не королевой.

А я — я тоже играла, куда смелее, быстрее, свободнее, искуснее, чем он сам.

— Ваше Величество, молю…

— Благоволите оказать мне честь…

— Миледи, бросьте кость верному псу — взгляд, улыбку, хоть одно па в танце…

— Мадам, я настаиваю на своем праве…

Они толпились вокруг меня, мои джентльмены, телохранители, рыцари, и я тянулась к ним в поисках утешения. Любили ли они меня или мои деньги, мою власть награждать, мою власть над ними? Я понимала, что лучше не спрашивать. А они понимали, что я — не кукла-копилка. Первой парой в забеге шли Хенидж, мой Том, зоркий и настороженный красавец, и юный де Вер, граф Оксфорд, недавний выпускник Оксфорда, протеже и новоиспеченный зять Берли. Оксфорд — этот красивый негодяй, остроглазый, тонкогубый и злоязычный, но его сплетни хоть немного меня развлекали. После Робина он был лучшим танцором при дворе; держаться за его руку, следовать его уверенным движениям, когда он вел меня сквозь веселый вихрь или показывал только что выученные у танцмейстера новые па, было хоть каким-то утешением для моего разбитого сердца.

Впрочем, другие сердца тоже разбивались, хотя я этого и не знала. В тот день в Кью, когда я рассталась с Робином, один из моих верных людей, стоя на коленях, увидел побольше других. На утро следующего дня он снова преклонил колени — в его блестящих карих глазах стояли слезы — и протянул мне пергамент со словами:

— Ваше Величество, прочтите!

Я с удивлением взяла свиток из его рук и прочла первые строки:

Я госпожу мою застал в слезах…

Сама Печаль отныне возгордится…

К пергаменту был приложен крошечный букетик из оправленных в золото рубинов и изумрудов. Но куда дороже были мне алмазы его слез! О, утешение мужской любви! Как оно было кстати! Разве можно устоять перед мужчиной, который оплакивает твою скорбь, откликается на нее всем сердцем? Моя рука непроизвольно потянулась к его мягкой каштановой бородке, погладила выпуклую челюсть, расправила кудряшки.

— О, Кит! Мой дражайший Хаттон…

Но, хоть его слезам я сочувствовала, моих мне показывать не следовало.

— Вашу руку, сэр! — вскричала я бодро. — Потанцуем! И скажите, только честно, выходить ли мне замуж за француза?


А теперь следующий сын старой французской королевы Екатерины Медичи зазывал меня под венец. Сначала, как помните, она предложила мне Карла, еще мальчика, ставшего королем, когда Франциск, муж Марии, тоже почти мальчик, умер от воспаления уха. Сейчас на очереди был его брат, капризный, завистливый, ленивый. На малом совещании в моих покоях горстка лордов обсудила это предложение.

— Для королевы-матери главное — сбыть его подальше от греха, раздобыть ему королевство на стороне! — ехидно объявил мой кузен Ноллис.

— Однако о нем пишут всякие ужасы, — возмутилась я, словно школьница, отбрасывая донесение из посольства в Париже, — будто он порочен и необуздан, ходит к девкам, а потом их избивает! — Я гневно выхватила из стопки другой документ. — И этот святоша требует публично служить для него мессу в наших самых священных местах, в соборе Святого Павла и в Вестминстере!

У Сассекса отвисла челюсть, его честное английское лицо побагровело.

— Требовал бы уж сразу вернуть на наши острова колокол, книгу, свечу и другое тухлое римское варево — все, что мы выплеснули на помойку! Пустите его сюда, мадам, а через неделю встречайте Папу!

— Милорд?.. — Я выжидающе повернулась к Робину.

Но он покачал головой:

— Ваше Величество поступит, как сочтет нужным.

А чего я от него хотела?

Чего-то…

Не этого!

— Где Берли? — раздраженно осведомилась я. — Почему его нет?

— Ваше Величество отпустили его в Бат, на воды, лечить подагру…

— Ну да, да, да, — проворчала я. — Без него мы все равно ничего не решим. Так и скажите французам.

— Как прикажете, Ваше Величество.

Однако во взглядах моих лордов я читала, как мало они верят в мой брак с французским ухажером, пусть Берли хоть пляшет передо мной джигу на одном носочке. И Берли, у которого боль в ноге отнюдь не убавила ловкости рук, обеспечил нам соглашение, переговоры в Блуа.

Робин явился в присутствие среди рядовых просителей, со шляпой в руке, в сопровождении маленького, бесцветного, одутловатого юнца.

— Нижайшая просьба, Ваше Величество. Мой племянник Филипп оставляет университет, позвольте ему служить вам, отправьте с вашими посланцами в Блуа…

За окнами жемчужными слезами поблескивали розовые бутоны, воздух был свеж, как на первой заре мира.

Филипп — сын моей бывшей фрейлины Марии, мальчик, который заразился от матери оспой, когда та в свою очередь заразилась от меня, отпрыск Генри Сидни, того самого, что был ближайшим другом моего покойного брата. Но главное, племянник Робина…

— Разрешаю.

Я не добавила: «Чтобы сделать вам приятное».

Но когда он целовал мне руку, в его глазах сияли благодарность и любовь, и любовь излучали мои глаза. А мальчик, застенчивый и безмолвный, очень порадовал Берли, как и сами переговоры, которые до сих пор шли столь успешно, словно мы и впрямь поженили Англию с Францией.

— Я за ваш брак с французом, как раньше был за брак с эрцгерцогом Карлом, и по той же причине, — важно говорил Берли. — Больше, чем когда-либо, я боюсь Испании.

А кто не боялся?

Да, я тоже боялась и переживала.

Когда король Филипп меня разлюбил?

Потому что он меня разлюбил, хоть я и не знаю, куда подевалась его любовь.

А ведь он любил меня — знаю, видела. В нашу первую встречу он так и ел меня глазами — его взгляд задержался на мне, затем на корсаже, я чувствовала, что он мысленно щупает мне грудь, живот, подбирается к самым сокровенным местам.

Тогда он меня любил. Как же его любовь обернулась лютой ненавистью?

За это время он пережил еще одну любовь, ведь он любил свою жену, свою маленькую француженку, дочь регентши Екатерины, любил, как мужчина — женщину. Но ее любил и другой — любил той нечестивой любовью, той запретной страстью, за которую проклят миром Эдип. Родной сын Филиппа, это чудовище Карлос, разделил участь Минотавра — отец заточил его в лабиринте Эскориала, дворца-собора, который должен был стать живым алтарем Богу, а стал живой гробницей.

Гробницей, скрывающей Минотавра и Эдипа в одном лице — ибо этот изверг пытался изнасиловать мачеху, прекрасную юную Изабеллу, а она тогда ждала дитя. Она выкинула и вместе с ребенком лишилась разума, а потом и жизни. Ночью Филипп пришел к сыну, вооруженный, со священником и несколькими людьми и собственной рукой, не желая возложить на другого подобный грех, со слезами и молитвой убил подонка.

Не мудрено, что вся его любовь, вся надежда и радость, все, что согревало кровь в его хилых жилах, обратилось в уголь и алмаз — уголь его тщетных упований, иссушивший все его жизненные соки, алмаз, блещущий обманчивым светом, но оставляющий в его сердце смертельные порезы.

Итак, Филипп тоже познал свою Голгофу.

— И Филипп тоже боится Франции, мадам. — Желчное лицо Уолсингема казалось еще темнее от сжигающей его внутренней злобы. — Хотя Испания и Франция одинаково привержены католицизму и должны бы быть заодно, испанский король считает Францию недостаточно правоверной, там слишком сильны гугеноты. И еще он опасается бесстрашия французских солдат — случись война, его людям окажется далеко до французов.

Глаза Уолсингема горели, как угли.

Я медленно кивнула:

— Хорошо, смотрите же будто моими глазами…

О, нет, не глазами, второго Робина не будет…

— Будьте моими ушами, — поспешно закончила я и тут же, глядя в его горящие черные глаза и смуглое лицо, добавила:

— Нет, Фрэнсис, будьте моим мавром.

Его тонкие губы растянулись в улыбке.

— Дай Бог мне побеждать испанцев, как побеждали древние мавры! Испанцы были и останутся нашими злейшими врагами, мадам! Наше дело правое, и да будет с нами Бог!

И каждый про себя сказал: «Аминь!»


Так проходило время, в тайных совещаниях и яростных спорах. В июне мы заключили с испанцами перемирие, но с не писанным примечанием: «Надолго ли?» И наш страх подогревал страхи Филиппа, наша ненависть — его ненависть. Всего в двадцати милях от нас, на другой стороне Ла-Манша стоял главнокомандующий Альба со своими грозными легионами; мы перехватили корабли с жалованьем для его наемников, он закрыл порты для английских купцов, мы грабили испанские галионы от Канарских до Азорских островов, он убивал наших беспомощных, беззащитных торговцев в Гааге.

Однако вскоре нам предстояло убедиться, насколько прав был Уолсингем. В один из хмурых весенних дней из Франции явился гонец в черном и, глядя в пол, как и тогда, когда умер Мариин муж Франциск, сообщил, что мой жених, монсеньор, брат короля, скончался[4].

Я заплакала от жалости к Екатерине — пусть она старая итальянская ведьма, но как пережить такое, когда она, словно Ниобея, теряет ребенка за ребенком? А как показало время, судьба еще не остановила зловещий серп, занесенный над ее потомством.

Однако в этом приземистом безобразном теле обитал коварный и сильный дух, его было не сломить. Бесстрашно бросая вызов смерти, она писала: «Но у меня есть еще сын, мой Франциск, прекраснейший из французских дворян, который теперь станет герцогом Анжуйским — если пожелаете, он будет ваш».