Егоров лежал в этой частной клинике уже почти неделю, и если с бездельем хоть как-то помогали мириться книги – тоже, между прочим, контрабандные, – то с бессонницей была настоящая беда.

А всему виной авария и, как следствие, черепно-мозговая травма, не так чтобы очень серьезная – легкий обморок, головная боль, тошнота, – но порушившая в одночасье все его планы на отпуск. В кои-то веки вырвался на охоту, и нате вам – джип всмятку, голова чудом не всмятку. А еще бессонница…

Егоров вышел на балкон, облокотился о перила, закурил. Ночью можно было курить, особо не таясь, курить и смотреть на Большую Медведицу, необычайно яркую и даже в чем-то загадочную, и убеждать себя, что после перекура сон непременно придет. А еще ночью рождались стихотворения, измученные бессонницей и от этого особенно пронзительные и искренние…

Он улыбался мыслям несуразным,

Смотря в заиндевелое окно,

И допивал крепленое вино,

Окрашивая скатерть ярко-красным.

Душа еще сопротивлялась сну,

В глазах еще не гасло пламя свеч, но

Зима, приникнув к черному окну,

Морозной кистью выводила: «в-е-ч-н-о»…[1]

О том, что Егоров, зануда, циник и эгоист до кончиков ногтей, сочиняет вирши, не знал никто, даже лучший друг Пашка. Эту сторону своей жизни он оберегал особенно рьяно, даже более рьяно, чем право на одиночество…

Все, в сторону лирику, пора переходить к практике. Егоров вернулся в палату, улегся на кровать, закрыл глаза.

Загнав всех своих овец в аккуратный загончик и накормив свежескошенной травой, он зарядил виртуальную винтовку и принялся выискивать на виртуальном небосводе крылатых тварей. На сей раз фантазия подвела: рябчиков – сколько хочешь, а летучей мыши ни одной. Егоров присматривался и так и этак и даже винтовку поменял на дробовик, как в «Думе», а толку – чуть. Вот она – непруха…

От виртуальных страданий его отвлекло деликатное покашливание. Егоров открыл глаза и тут же их снова зажмурил – вслед за бессонницей в его безмятежную обывательскую жизнь прокрался глюк. Глюк выглядел как гигантская летучая мышь, болтался на шторах, таращил черные глаза-пуговицы и тоскливо вздыхал.

– Привет! – лишь усилием воли Егоров удержался от желания вскинуть дробовик и разрядить в глюк всю обойму.

– Привет. – Мышь-переросток снова вздохнула, втянула носом воздух, спросила с завистью: – Курил?

– Курил, а что?

– Я бы тоже…

– Ну, так за чем дело стало? Угощайся! – Он кивнул на початую пачку.

– Спасибо. Мне нельзя, у меня режим.

– Так и у меня режим.

– Ты – другое дело, ты настоящий.

– А ты?

– Я? – Гостья задумалась. – Я не знаю. Скучно тут, – сказала без перехода.

– Где?

– Тут, где я.

– А ты разве не там же, где и я?

– Я где-то на границе. Ты первый настоящий.

– А, ну тогда понятно.

Интересный у них получался разговор, очень содержательный. Надо будет завтра попроситься на консультацию к психиатру, а то мало ли что, вдруг это серьезно.

– И поговорить не с кем, – продолжала печалиться гостья. – Никто меня не слышит.

– Я слышу.

– Ты первый и единственный.

О как! Он – первый и единственный. Очень романтично.

– Ну, так со мной и поговори.

– Можно? – Летучая мышь обрадовалась, взмахнула кожистыми крыльями. – Не шутишь?

Егоров снова закрыл глаза, процитировал себя раннего:

Давай о чём-нибудь поговорим…

Об импрессионизме,

О погоде…

О том, что постоянства

Нет в природе,

В чём убеждают нас

Календари…

…И тут же испугался. Что это на него нашло? Незнакомой летучей мыши доверяет самое сокровенное…

А ей понравилось, Егоров как-то сразу понял, что понравилось: по влажному блеску черных глаз, по трепетанию крыльев, а еще по тому, как она смущенно сказала:

– Еще хочу. Можно?

И он, циник, зануда и эгоист до кончиков ногтей, расплылся в смущенной улыбке и сказал:

– Конечно, можно.

Время пролетело незаметно. Может, из-за стихов, а может, из-за того, что собеседница ему досталась очень хорошая, молчаливая и внимательная.

…Он проснулся от ласкового похлопывания по плечу.

– Егоров, подъем! – Дежурная медсестра улыбалась дежурной улыбкой и под шумок пыталась пристроить ему под мышку градусник. – А говорили – бессонница.

«А ведь получилось, – пронеслось в голове, – за виршами и монологами не заметил, как уснул».

– Сегодня прямо с утра на анализы. – Медсестра пристроила-таки градусник, строго нахмурилась. – И чтобы непременно, а не так, как в прошлый раз.

В прошлый раз Егоров до лаборатории не дошел, посчитал, что кровушки у него попили и без того предостаточно.

– Я прослежу. – Медсестра погрозила пальчиком.

И вправду ведь проследит, работа у нее такая – собачья.

Идти по гулкому коридору было неприятно. Ощущение такое, словно ты не в больнице, а в комфортабельной тюрьме. За стеклянными дверями – камеры-одиночки, все внутренности на виду. Сам Егоров долго воевал, чтобы ему дали нормальную палату, с нормальными дверями, а то лежал бы сейчас как на витрине. Вот, к примеру, как эта дамочка из тринадцатой. У дамочки тоже что-то с головой, только посерьезнее, чем у него. Медсестричка назвала эту беду веско и неумолимо – кома. В общем, не повезло человеку.

Четыре дня Егоров проходил мимо тринадцатой палаты, не особо задумываясь над судьбой ее обитательницы, а сегодня вот задумался, даже к прозрачной двери подошел и носом к стеклу прижался, чтобы было лучше видно.

Дамочка оказалась совсем молоденькой, Егоров тут же переименовал ее в девочку. Черный ежик волос, лицо безмятежное, руки тонкие с синими прожилками вен – с виду ничего коматозно-фатального.

– Егоров! – послышался за спиной грозный оклик все той же бдительной медсестры.

– Давно она так? – спросил он, отклеиваясь от стекла и протирая его рукавом рубахи.

– Уже месяц. Шансы никакие, но сердце крепкое. На следующей неделе родственники домой заберут.

– Да, плохо, что шансы никакие. А может, поправится?

Медсестра посмотрела так, что сразу стало ясно – не поправится…

Ночи Егоров ждал с нетерпением, гадал: придет – не придет, даже вирш новый сочинил, лирический.

Она пришла. И следующей ночью тоже. И еще три ночи подряд. И разговаривать с ней было одно удовольствие – даром что летучая мышь.

А на седьмую ночь Егоров опростоволосился, повел себя совсем не по-джентльменски.

Гостья уже освоилась окончательно, взахлеб рассказывала про трудности разведения в неволе уссурийского тигра и увлеченно размахивала крыльями.

– Осторожнее, – сказал Егоров, – не порви шторы.

– Чем? – удивилась она.

– Когтями.

– Какими когтями?..

– Обыкновенными. Ты же летучая мышь, у тебя должны быть когти.

– Я летучая мышь?..

– Ну да! А ты что, не в курсе?

Она была не в курсе. Хуже того, она обиделась.

– Значит, вот как ты меня себе представляешь – летучей мышью…

– А ты не такая? – спросил Егоров осторожно.

– Я думала, что я бабочка. – Она всхлипнула совсем по-женски.

– Какая бабочка?

– Да хоть какая! Лишь бы бабочка…

Утром Егоров проснулся с больной головой и чувством вины, и весь день маялся и тосковал, и даже не стал ждать отбоя – завалился спать в восемь вечера, чтобы встретиться с ней побыстрее и извиниться за вчерашнее.

…А она не пришла. Обиделась. Бабочки такие обидчивые…


Опять анализы. Он ненавидел анализы лютой ненавистью. Он бы уже давным-давно выписался, если бы не летучая мышка, думающая, что она бабочка.

В палате номер тринадцать не было медсестры, только девочка-пациентка. Егоров толкнул стеклянную дверь, подошел к кровати, пристроился рядом с мудреной аппаратурой, посмотрел на девочку. Она тоже не там и не здесь, она на границе, как его летучая мышка…

– Ну, привет. – Он погладил девочку сначала по волосам, а потом по щеке – осторожно, одним пальцем – и уже хотел сказать, что был дураком, что ждет не дождется, когда она его простит и снова придет в гости, но примчалась медсестра и закричала что-то про злостное нарушение режима и принялась выталкивать его из палаты.

Егоров заметил это в самый последний момент – карандашный набросок бабочки на прикроватной тумбочке, еще одно доказательство…

– Это ее? – спросил шепотом.

– Мать принесла, сказала, что девочка училась на биофаке, любила бабочек. – Медсестра нахмурилась, добавила строго: – Ну, идите вы уже, пока врач не заметил.

– Почему любила? – спросил он зло. – Она и сейчас их любит!

Что-то такое неправильное случилось с его сердцем. Вроде бы в аварии пострадала голова, а болит и трепыхается именно сердце. Он даже знает, из-за кого – из-за девчонки из тринадцатой палаты, которая не там и не здесь…

Нет, все-таки женщины – непостижимые существа. Вот ему бы было совершенно все равно, в каком виде болтаться на границе между мирами, да хоть в облике звероящера. А эти обижаются из-за пустяка…

Друг Пашка не подвел. Друг Пашка был знатным контрабандистом, а еще он мог достать луну с неба. Егорову не нужна была луна, ему нужны были бабочки. И плевать, что на дворе конец зимы. У него на сердце тоже, между прочим, зима.

В тринадцатой палате сменилась медсестра. Эту Егоров знал и даже пару раз подкармливал шоколадками. Эта была доброй и отзывчивой и согласилась выйти из палаты на десять минут по «неотложным делам».

Бабочки – аж пятьдесят тропических красавиц – долго не хотели вылетать из обувной коробки. Егорову даже пришлось врезать по ней кулаком. Помогло – разноцветная крылатая братия разлетелась по палате, облепила мудреную аппаратуру, разукрасила диковинным узором скучные больничные простыни. Особо отважные пристроились в девочкиных волосах.

– Ну вот, – сказал Егоров смущенно. – Видишь – бабочки!

Она не видела, но мудреная аппаратура зашумела как-то по-особенному многообещающе. Эх, была не была! Как там принято обращаться со спящим красавицами?..