— Я не мог иначе, Ванда.

— Знаю.

— Я все время думал об этом.

— Знаю.

— Я боялся, что ты помешаешь мне.

Ванда приподнялась и с ненавистью посмотрела в лицо мужа:

— Конечно. Ведь ты не совсем любишь ее.

— Неправда, — твердо отрезал он. — Ее я люблю!

Они отпустили на время няню, потому что все последовавшие за Рождеством дни и ночи вместе с дочерью был отец. Он осторожно играл с девочкой, собственноручно кормил ее и сажал на горшок, аккуратно вытирая пухлую попку, а вечером вводил подкожно легкое снотворное: Тони должна была спокойно спать, пока его любящие руки творили чудо.

Глядя на лицо спящего ребенка, на это единственное, главное в его жизни лицо, он чувствовал, как мощно завладевает всем его существом, молчавший до сей поры голос крови. Его дочь, плоть от плоти. Самое дорогое и нужное существо в мире.

«Как странно, как невероятно страшно, как пугающе очевидно, что в ту ночь, когда я впервые занес над этой головкой свои преступные руки, нас меня и эту девочку, связывало многое, но не любовь. Я не боялся убить ее. Потому что ее тогда еще попросту не было».

Динстлер оставался с дочерью до тех пор, пока процесс «закрепления» полностью не завершился и необходимость в инъекциях отпала. Потом он позвал Ванду, от ребенка на время отстраненную, и представил ей свое творение. Что-то подобное испытывают матери, протягивая отцу новорожденного младенца, и скульпторы, сдергивающие завесу с завершенного шедевра.

Великое облегчение и покой были в его поникшем, расслабленном теле, отступившем вглубь комнаты, облегчение исполненного долга, главной жизненной миссии. Ванда навсегда запомнила эти минуты, эту радость узнавания, потому что именно такой была ее изначальная, от рождения данная мечта. В центре комнаты на ковре, расчерченном солнечными квадратами сидела полуторогодовалая девочка, складывая из кубиков башню. Башня рухнула, чудная мордашка эльфа расцвела улыбкой, малышка вскочила, бросилась к молчащему мужчине и, обняв его колени, искоса глянула на Ванду. «Папа!» представила она его матери. И Ванда услышала в этом коротком возгласе нечто абсолютно новое — любовь и восхищение.

«Великий Боже, разве не этого тайно желала и молила я всю свою жизнь? Разве не так выглядит счастье!» — думала она сквозь слезы умиления, подметив уже и бодрую резвость ребенка и светящиеся глаза мужа на осунувшемся посеревшем лице.

— Вот что, девочки, мне, пожалуй, надо поспать — ох, и завалюсь же я! А вы здесь пока поболтайте», — довольно подмигнул Готл жене, покидая детскую.

11

Теперь с Тони сидела Ванда, потому что они еще так и не успели решить, как представить окружающим этого «нового» ребенка. Невнятно сообщили, что девочка приболела, придумывая пути к спасению и, наконец, поняли — надо бежать!

Динстлер изложил ситуацию сильно помрачневшему Вальтеру.

— А я уж думал, куда ты пропал. Ванда убедила: работает над темой, беспокоить нельзя — гений! Да, задачу ты мне задал… Сколько в клинике персонала — пятнадцать человек? Ладно, подумаем, а пока можешь взять поработать няней моего Отто. Только не очень его гоняй. Между нами — это мой шеф!

Перевалив ответственность на плечи Натана, Динстлер облегченно вздохнул: у него было еще время, чтобы преподнести дочери последний «дар».

— Ванда, меня «понесло», я просто не могу остановиться. Ты должна меня поддержать. Клянусь — это последнее. Цени мое доверие — сегодня я взял тебя в соучастницы, — они въехали в Сан-Антуан, припарковавшись у отдаленного корпуса городской больницы. — Только без эмоций — это совсем не страшно. Я уже пробовал, — подтолкнул к входу жену Динстлер. Их повели по длинным полуподвальным коридорам и Ванда чутьем профессионала поняла, что где-то рядом — морг.

Сопровождавший их человек в прозекторском резиновом фартуке распахнул дверь. Повеяло прохладой и формалином.

— Вот. Больше ничего не могу, к сожалению, сейчас предложить. Вы же сами понимаете, коллега, — время в этом деле не ждет, — он откинул простыню с лежащего на оцинкованном столе тела. Темная мулатка лет четырнадцати умерла всего полчаса назад, раздавленная автобусом. Бродяжка, задремавшая на асфальте, вся грудь — в лепешку! Лицо девочки было запрокинуто и темные густые завитки, разметанные по плечам и простыне, каскадом падали со стола.

— Берем, подходит! — коротко скомандовал Динстлер. — Готовьте немедля, как я вам сказал.

— Что берем? — ужаснулась Ванда, когда они вышли из комнаты.

— Разве я не предупредил? — волосы. Конечно, цвет не тот, но такая красота как раз для нашей девочки.

— Ты просто чудовище, Готл! Это же труп… — Ванда не верила своим ушам.

— И это говорит мне врач! А трансплантация органов? А чужие глаза, почки, сердца, спасающие обреченных? Неужели я должен тебе об этом напоминать? Ведь этакую красоту они просто закопают в землю, или сожгут, а мы — дадим ей жизнь!.. Уйди, лучше уйди, Ванда. Иногда ты меня страшно бесишь!

Когда все было закончено и они вдвоем в запертой операционной пересадили дочери скальп, Ванда рухнула без сил на пол, признавшись, что перед операцией приняла большую дозу транквилизатора. Она боялась, что не сумеет дойти до конца.

— Ну, все хорошо же, глупышка. Кто не рискует — тот не пьет шампанское, — шептал муж, приводя ее в чувство нашатырем.

…Вальтер, поразмыслив над ситуацией, предложил простой ход. В клинике будет объявлено, что дочка Динстлеров в связи с затянувшейся пневмонией отправляется на обследование в специальную клинику, а вскоре сюда прибудет Франсуаз с маленькой племянницей, для небольших косметических вмешательств. Нужна была лишь точная согласованность действий и однажды февральским утром все видели, как Ванда вынесла из дома закутанного ребенка и, устроившись на заднем сидении красного «мерседеса», отбыла вместе с мужем в какой-то детский санаторий — то ли в Швейцарию, то ли в Австрию. Убиравшая помещение горничная нашла в кабинете шефа большое фото дочки, заснятой в годовалом возрасте и замызганного плюшевого Барбоса, брошенного второпях.

Супруги отсутствовали неделю, а за это время в клинике во всю развернулся господин Штеллерман. Встретив свою жену с племянницей, он активно занялся их устройством, гоняя персонал так, будто уже занял место Динстлера. Всем было известно, что Штеллерман стал совладельцем «Пигмалиона», вложив в клинику средства, несмотря на весьма язвительную статью, появившуюся в «Фигаро». Толстенький репортер, поедавший за праздничным столом дорогие паштеты, оказался Иудой. Из его статьи выходило, что упорно распространяемые хирургом Динстлером слухи о каком-то феноменальном открытии, оказались блефом очень опытного, но, увы, весьма ординарного специалиста. Статью сопровождал большой портрет директора «Пигмалиона» и фото его жены в вечернем платье, танцующей с неким господином.

— Вот, шельмец, про меня — ни слова! И снял со спины, — сокрушался Штеллерман. — Но не бойтесь этой «антирекламы». Я на этом деле собаку съел. Вот увидите — клиентов у вас не убавится.

Динстлер заметил, что на фото он одет в белый халат, а Ванда танцует если возможно, и с Вальтером, то уж, наверняка, не в том платье, что была на рождественском празднестве.

— Что-то здесь вообще не сходиться, — пожал Динстлер плечами. Вальтер улыбнулся:

— Я знаю на личном опыте, что иногда лопаты стреляют, а пуговицы фотографируют, в то время как «Nikon» этого шельмы всего лишь работал мигалкой. Ну это потому, что в нем вообще не было пленки. — Он выразительно посмотрел на Доктора, объясняя тем самым трюк со статьей.

— Конечно, Йохим, ты бы хотел сенсационных сообщений — ведь ты же имеешь полное право гордиться своим открытием. — Натан-Вальтер пожал плечо задумчивого Динстлера. — Но знаешь, даже крупная игра не стоит свеч. Мы постараемся, не умоляя значения твоего дела, обойтись «малой кровью», то есть — совсем небольшим количеством «свеч».

Тогда Динстлера несколько обидел тон Натана, но теперь он твердо знал: «Стоит! Стоит! Эта игра стоит. Да всей моей жизни — стоит!»

Он замер у входа в сад, сжав руку Ванды. Они только что вернулись, «оставив» в санатории дочь, а здесь уже резвилась и смеялась чужая девочка, привезенная Франсуаз. В ослепительно белом пространстве сада, припорошенного легким снежком, колокольчиком заливалась малышка в белой заячьей шубке и вязаной шапочке с большим помпоном, из-под которой падали на плечи и спину невероятно густые черные локоны. Девчушка остановилась, увидев появившихся взрослых и вдруг ринулась к ним, косолапя высокими сапожками. «Папа! Папа, — снежок — на!» — протянула она мужчине зеленое жестяное ведро, наполненное снегом.

— Нина! Детка моя, не трогая дядю. Это наш доктор, — подоспела Франсуаз, протягивая Динстлерам руку. — Ну вот вы и вернулись. Пришлось оставить Тони в лечебнице? Я очень, очень сочувствую. Но там, говорят, хорошие врачи. — Успокаивала она Ванду, направляясь к дому. И Ванда здесь, в своем пустынном саду, почувствовала себя как на киноплощадке, в ярком свете юпитеров, в прицеле следящих за каждым жестом камер.

Доктор взял «чужую» девочку на руки, сжав теплую ладошку, вылезшую из влажной, качающейся на резинке варежки, чтобы погладить ее щеку.

— Доктор, не поднимайте Нину, она тяжелая, — раздался властный голос Франсуазы, и он опустил на дорожку дочь, глухо чувствуя, что начинает ее терять.

Дома за обедом с семейством Штеллерманов, ставших компаньонами, Ванда молча копалась в тарелке, боясь поднять глаза. Ощущение слежки не проходило, хотя она уже знала, что Штеллерманы друзья. Тогда кто шпионит, коверкая их жизнь? Из-за чего вообще эта мучительная, заходящая все дальше игра?

— Дорогая, ты должна поесть немного, — обратился к жене Динстлер. Перестань грустить. Тони в руках хорошего специалиста.