Александра Сергеевна теперь часто плакала — слезы появлялись сами собой от всего, что как-то было связано с внучкой — от ее музыки, книжек, качелей и яблок, от ажурных колготок на прохожей девчушке, от одеколона «Встреча», появившегося в магазинах и присланного от Маргариты Ланвен, от тревожного голоса итальянца, звонившего чуть не каждый день.

Стаканчик с валерианой, протянутый высоким помощником профессора, задрожал в ее руке и старушка бурно разрыдалась, уронив на колени сумочку с тем, что она берегла и теперь принесла показать всем. На ковер веером легли Алисины фотографии: Алиса-девочка с прямой спиной, восседающая на новом велосипеде, Алиса-девушка с мольбертом, в тирольской шапочке где-то на живописном альпийском склоне, Алиса в Венеции на площади Синьории со стайкой наглых голубей, слетающихся к пакетику с кормом. Один из них сидел на протянутой алисиной руке, а другой, застыв в кадре с размазанными штрихами крыльев, собирался, видимо, присесть прямо на ее взъерошенную ветром макушку.

Йохим стал собирать листочки и, машинально взглянув на один из них, застыл — неожиданность открытия буквально парализовала его. Он быстро тассовал фото, таращил глаза, расплываясь в радостной улыбке: «Я… я, кажется, знаю… Нет! Я точно узнаю это лицо!» Йохим протянул большой любительский снимок Леже. Алиса-подросток была запечатлена в летний день, в тот момент, когда оторвавшись от группы сверстников, смутно обозначенных в пестро-лиственной глубине кадра, ринулась за мячом, запущенным, по-видимому, каким-то шалуном прямо в объектив аппарата. Это его округлый бок закрыл всю верхнюю правую часть кадра и его ожидаемое столкновение с фотографирающим распирало Алису вот-вот взорвущимся смехом. Ее вспыхнувшее лицо с солнечной пыльцой на высоких скулах, с сюрпризным сиянием в прозрачной глубине крыжовинных глаз, было озарено тем особым светом резвящейся, распахнутой в предвкушении счастья души, которое бывает у детей за секунду до чуда. Йохим узнал припухшую нижнюю губу, закушенную двумя крупными верхними зубами и паутинки волос, светящиеся ореолом вокруг единственного, всегда живущего в его памяти лица.

«Да, это Она…» Йохим рухнул на стул, оглядывая окружающих растерянно и жалобно, как человек, которому объявили, что он обречен.

На следующий день Леже пригласил ассистента Динстлера в свой кабинет.

— Присаживайтесь, коллега, я заметил, что у вас не слишком крепкие колени. Они легко подкашиваются — а я собираюсь вас удивить. Речь идет о нашей пациентке мадмуазель Грави. Вчера я понял, что Вам удалось вытащить крупный козырь. Изучите все материалы, продумайте ход операции и доложите мне. Вести эту больную будете Вы.

8

Вот и случилось. То, что казалось ненужным ответвлением судьбы, дурацким аппендиксом, бредом, порождением худосочной фантазии и весеннего юношеского безумия, обрелом весомую реальность факта. Тонкая ниточка смутных намеков, тянущаяся от калитки соседнего дома к августовскому вечеру у реки и прервавшаяся у черного могильного гранита, объявилась вновь, заставляя Йохима снова и снова мысленно проделывать путь от появления девочки с обручем на плече к вчерашнему вечеру, когда Она вернулась, смеясь на дрожащем в его руке листочке картона.

Вот и случилось. Значит — все неспроста. Не зря томили детскую душу поиски неведомого — мандариновое зазеркалье граненого стекла, всякие там звенящие цветы и танцующие свечи. Значит, со смыслом, а не в приступе подростковой дури, повергали в сметение закаты и зори, звуки и краски. И не канула в небытие яростная клятва на могиле чужой, незнакомой девочки… А Ванда, а Вернер, а потоки крови и искромсанного мяса, обмороки и рвотные спазмы, аппатие и пустота? — Неспроста.

Очевидная осмысленность сюжета его недолгой жизни бросала Йохима в дрожь. Он понял, что должен совершить нечто, для чего был послан в этот мир кем-то нелепый «собиратель красоты». Воинственный азарт ответственности, смешанный с ликованием причастности к Высшей тайне, гоняли Йохима из угла в угол его потемневшей, давящей ночной темнотой комнаты, заставляли метаться и вскакивать на измятой постели, не давая заснуть ни на минуту.

На рассвете, когда вся клиника еще пребывала в предутреннем сне, Йохим стоял у двери палаты мадмуазель Грави. Он медлил, не решаясь ни постучать, ни отворить двери, лишь слушая, как тяжело, со значением, ухает в груди сердце. Вот сейчас он увидит ее — сломанного человека, изувеченную женщину, молящую о помощи, чужую, жалкую, незнакомую. Сейчас он станет врачом, послав к чертям все игры своего больного воображения. Сейчас… Он тихо постучал и не дождавшись ответа, осторожно отворил дверь.

Очевидно она спала — на подушке белела округлая бинтовая глыба. Серенький жидкий рассвет за спущенной кремовой шторой нехотя освещал комнату. Йохим бесшумно подошел к кровати. Белая голова повернулась и в окошечке повязки на левой стороне лица открылся серьезный, будто не спавший глаз. Йохим понял сразу, что приговор провозглашен и обжалованию не подлежит: на него смотрел именно тот глаз, не узнать который было невозможно.

В белоснежном обрамлении бинтов он сиял редкой драгоценностью, некой звездой сокровищницы, оберегаемой бдительными стражами и системами мудреной сигнализации. Светлая, нежная зелень радужки, кристаллически-крапчатая в глубине, была обведена черной каймой, отчетливой и яркой, что придавало расширенному зрачку манящую притягательность бездны. Этот одинокий, и потому, особенно значительный глаз в оправе золотых пушистых ресниц казался Йохиму необыкновенно большим и до мелочи, до ювелирной выделки радужки, век — знакомым. Он констатировал это со спокойствием очевидного факта и ничуть не удивился его выражению: абсолютного холодного безразличия, без тени тревоги и печали.

— Доктор Динстлер, — представился Йохим, зная, что поврежденная челюсть не позволяет больной говорить. — Я ассистент профессора Леже и уже несколько месяцев имею в этой клинике самостоятельную хирургическую практику. Профессор нашел целесообразным передать ваше лечение мне. Я должен осведомиться о вашем согласии. Но прежде — хочу предупредить: мне редко везло, я не всегда умел идти до конца. Но вы… вы это совсем другое. В вашем случае я буду сражаться до последнего. — Йохим приблизил свое лицо к этому немигающему равнодушному глазу. — Я смогу очень многое, поверьте… Если вы согласны, подайте знак. — Веко дрогнуло и слегка опустилось, голова отвернулась. — Значит, да? Вот и хорошо. Через два часа я осмотрю вас. А пока отдыхайте, еще слишком рано. И слишком мало оснований для доверия мне. — Он слегка сжал ее вырисовывающуюся под простыней неподвижную руку.

…В хирургическом кабинете, куда была доставлена большая, Йохим следил за медсестрой, снимающей повязки. Пальцы сестры работали ловко и быстро, порхая над белым коконом, но ему это процедура казалась бесконечной. Уже были размотаны кипы бинтов, а маска оставалась и Йохим начал сомневаться, окажется ли под ней лицо, которое он так ждал: в детстве его потрясли кадры английского фильма, в котором человек-невидимка, освободившись от бинтов, попросту исчез. Чтобы успокоиться он отошел в сторону, изучая хирургические инструменты, разложенные в эмалированном лотке. «Готово, доктор», — раздался за спиной голос медсестры. Йохим обернулся и на мгновение, как тогда, в самом начале медицинского поприща его случайный гость и мученик — зажмурил глаза и впился ногтями в ладони, стараясь собраться с духом.

Через минуту, вооруженный пинцетом с зеркальцем, он был только доктором Динстлером, изучающим рабочий материал, а буря эмоций, всколыхнувшаяся поначалу, была поспешно подавлена и спрятана в дальний ящик сознания — до последующего разбирательства.

Поверхностные повреждения лица мадмуазель Грави затягивались, покрывая, как травка в поле, оставленные боем воронки и рытвины. Волосы, сбритые от правого уха до темени, уже торчали мягким ежиком, открывая лиловато-зеленую гематому, залившую скулу и рассеченную большим вспяченным рубцом до самого глаза. Изуродованный нос, подбородок с рваным швом, стянутым скобками, заплывший= неоткрывающийся глаз и верхняя губа искривленного, нехотя усмехающегося рта вопили о жесточайшем насилии, совершенном слепой варварской силой.

Доктор Динстлер внимательно изучал раны, боясь признаться что не находил теперь знакомых черт в хаосе искромсанной плоти. Да и так ли это? Не наваждение ли, не хитрое ли изобретение изощренного воображения, все эти «узнавания», скрытые замыслы судьбы и призывы к Деянию?

И в эту ночь он не мог уснуть от предельного напряжения и усталости. Его мысли метались, шарахаясь в тупики, чувства вопили противоречивым разноголосьем и чем дальше — тем меньше он понимал, что-либо ощущая, что сходит с ума. Порывшись в аптечке, Йохим в отчаянии проглотил три таблетки снотворного, оставленного Нелли, хотя до этого не употребил и одной.

И проснулся на рассвете, проспав всего четыре часа, с ясной головой и бодрящим предвкушением интересного дела, по которому давно уже чешутся руки.

К вечеру на его столе, заваленном фолиантами научных трудов, лежали три аккуратных листа бумаги с подробным описанием цикла операций. Дотошный план с пунктами и подпунктами шаг за шагом прослеживал все этапы лицевой пластики, предусматривая на каждой ступени возможность трех вариантов — от отрицательного до самого благоприятного. С этими листками к семи часам вечера Динстлер явился к шефу.

9

Арман Леже слегка нервничал. Он спрашивал себя, не минутный ли порыв заставил его поручить судьбу Грави Динстлеру? Утром у Леже состоялся телефонный разговор с Брауном.

— Арман, я уверен, что ты хорошо подумал, назначив ведущим хирургом Динстлера. Я не сомневаюсь в человеческих качества этого юноши, возможно так же, что он блестящий профессионал. Но когда есть ты, твой опыт и твои руки… Пойми, Алиса дорога мне, как собственная дочь, я не имею права рисковать. Я должен быть уверен, что твой расчет имеет веские основания, голос Брауна в трубке вопросительно затих.