— Я так сильно боялась, держи меня крепче, милый!

— Давай-ка лучше высморкаемся в платок, а не в мое пальто — я же сегодня надел новое. Специально для тебя. Стиль «денди», — Лукка заботливо вытер ее покрасневший нос. — Ах ты, маленькая моя трусишка, mia piccolo bambino mia grande cortina (моя маленькая детка, мое большое счастье)…»

…Два дня отчаянных гонок по проселочным дорогам Лации и Ломбардии все северней и северней от Рима — к побережью, к Венеции, к сумасшедшему карнавалу; пять дней в маленькой гостинице «Alla» с окнами, глядящими прямо в черную воду канала и — снова бросок к югу, где на каменных склонах Калобрии уже вовсю цвели заросли мимозы и дрока.

С невызывающей сомнения уверенностью Алиса знала, что проживает сейчас минуту за минутой, час за часом, день за днем — лучшее время своей жизни. И бережно собирала каждую мелочь, каждую крупицу счастья для долгого хранения в памяти. Наверное, никогда еще она не была так близка к Богу, не чувствовала с такой полнотой и ясностью радость бытия, радость любви ко всему миру, обостренную слезной, щемящей скорбью о его, этого мира, бренности. Никогда еще она не была так благодарна дару жизни и любви, отпущенному ей свыше.

С какой-то новой, пронзительной жалостью и восторгом Алиса любила рвущиеся к жизни, начинающие зеленеть и зацеветать поля, кусты, деревья, людей, проживающих в трудах и забытых здесь, совсем рядом с ней, свою особую, отдельную жизнь. Она любила старуху-крестьянку, тянущую за веревку худую облезлую козу, любила глупо подшучивающего и подмигивающего им хозяина маленькой придорожной тратории, коротконогого и толстобрюхого, считающего себя, наверняка, юморным свойским парнем, любила монашек в белых крылатых «шляпах», стайкой летящих куда-то на своих утильных велосипедах, их ноги в шерстяных самовязанных носках, крутящих повизгивающие педали под «занавесом» подколотой бельевой прищепкой рясы, — и совсем отчаянно — до слез, до желания орать от нежности и жалости, любила этого человека, косящего на нее голубым лучистым глазом.

Сидя в машине рядом с Лукой, Алиса не могла оторвать взгляд от его цепких пальцев, ухвативших руль, от бесконечно милого профиля, летящего над зелено-голубой весенней землей в открытом окошке автомобиля.

В эти дни, за каждый из которых она готова была отдать всю, причитающуюся ей еще жизнь, Алиса поняла насколько дорог и близок стал ей Лукка. А когда наступило расставание, оно оказалось больнее, чем смерть.

Солнечный день радовался, пассажиры парижского рейса весело-озабочены, таможенники белозубы, автокар, забравший людей, чтобы провезти их по взлетному полю прямо к трапу самолета — сверкающе нов. Ничто не напоминало преисподнюю. И все же — это была именно она — бездна страха и муки, поглотившая тех, кто должен был расцепить объятия.

Алиса стояла у окна, с ужасом смертника наблюдая, как увеличивается полоска асфальта между автобусом и мужчиной в потертых джинсах. Он растерянно замер, словно примирившись с неизбежностью, но вдруг спохватился и, перемахнув через турникет, ринулся за медлительным вагончиком. Вот он уже догнал его и прямо под окном Алисы машет руками и что-то кричит… Но вот отстал, поник, смирился — одинокая фигурка на взлетной полосе и служитель в синей униформе с красным флажком в руке, бегущий к ней от здания вокзала.

Эту картину Алиса увезла с собой, обливая горючими слезами, как урну с дорогим пеплом.

Они расстались тогда всего на две недели — но разве это важно, когда и минуты дышать друг без друга было трудно.

…Куда же делось все это? Как произошло, что через два года от захлеба чувств, переполняющих душу, сводящих с ума, остались привязанность и жалость, а от острой боли обнаженного нерва — тупое нытье застарелой раны?

Они продолжали встречаться — сначала часто, жадно, с непримиримостью к расставанию, затем все более свыкаясь с ним и с увеличивающимися разлуками. Арманда продолжала цепляться за жизнь, а Лукка, мучимый виной своего краденого счастья, делал все возможное, чтобы эту жизнь продлить и украсить. Он исправно проводил дома все многочисленные семейные праздники, был хорошим отцом — он жил показной фальшивой, ненужной ему жизнью, как стало ненужно ему все, что не касалось Алисы. Но постепенно свыкался, втягивался, с удивлением отмечая, что научился заново есть, пить, спать, работать и даже смеяться, то есть — выжил. Выжил без нее.

Выжила и Алиса. В один прекрасный день, она заметила, что лжет, лжет самой себе.

Их встречи становившиеся все более редкими, сопровождал неизбежный рефрен: «Мы придумаем что-нибудь, мы обязательно придумаем!» — убеждали они друг друга, прежде чем разомкнуть прощальные объятия. Считая себя изгоями судьбы, гонимыми одиночками, они не понимали, что эти слова твердили и твердят все влюбленные через бездну невозможности, все бунтующие и в конце-концов, смиряющиеся. Они строили планы, один нереальней другого и ждали. И однажды Алиса поняла, что никогда ничего они уже не придумают. Что самое прекрасное и ценное, оставшееся у них, — это прошлое, а мечты о совместном будущем — лишь худосочные, бледнеющие на свету реальности иллюзии.

Они расставались в Милане в канун Рождества. Лукка уезжал к себе в Парму, где ждала его к празднику семья. Алиса — в Париж, в одночество. Они мало говорили, но испытывающе заглядывали друг другу в глаза, пытаясь понять — что же творится там на самом деле, в душе самого близкого и нужного человека, что происходит за напускным спокойствием и защитной броней равнодушия?

Рейс задерживался и Алиса отпустила своего любимого — чужого мужа, торопящегося вернутся домой. Но Лукка медлил. Он ненавидел теперь вокзалы и проводы, затянувшиеся расставания, будто обязывающие договорить что-то важное, решить нерешенное. Он мучительно любил эту женщину в светлом плаще, отороченном золотистым мехом — и ненавидел — ненавидел за свое бессилие, за невозможность дать ей счастье. И поэтому, когда она тихо сказала: «Ступай же, ступай» — он смиренно кивнул и обещал: «Я позвоню сегодня вечером. Будь умницей, Лиса». И ушел, затерявшись в толпе.

…Ожидание затягивалось. Алиса измучилась, запертая в бетонной коробке аэровокзала, как в клетке, она явственно представляла, как в эти минуты красный «альфа-ромео» несется в потоке машин по мокрому, матово лоснящемуся в свете фар шоссе, удаляясь все дальше и дальше от нее, в другую, чужую, неведомую жизнь.

Алиса обрадовалась, когда у багажного отделения появился сержант с ищейкой — собака ей нравилась, а парень явно гордился своей питомицей, украдкой зыркая из-под козырька в поисках восторженных лиц.

«Кто он, откуда? Как зовут эту умницу, с влажным кожаным носом и легким запахом псины от густой шерсти?» — гадала Алиса и, встретившись взглядом с черноглазым полицейским — дружески кивнула ему.

…И это было единственным, что она потом могла о себе вспомнить.

7

Поздно ночью в кабинете средиземноморского дома Брауна зазвонил телефон. Он только что вернулся на остров после длительной поездки в Азию, о чем практически еще никто не знал. К тому же, номер настойчиво трезвонившего телефона был известен очень немногим.

Женский голос назвал его по имени и тут же послышались всхлипывания. Женщина пыталась что-то сказать, но никак не могла взять себя в руки рыдания мешали ей объясниться.

Остин не сразу узнал Александру Сергеевну. Старушка, неизменно проявлявшая выдержку и волю, была в крайнем смятении. Наконец, по обрывкам фраз он понял, что произошло нечто ужасное. В катастрофе в Миланском аэропорту, где неделю назад от взрыва погибли люди, пострадала Алиса. Теперь опасность миновала, она останется жить, но нужен хороший врач, вернее, волшебник, потому что только чудо может спасти ее от уродства.

«Алиса? Опять Алиса!» — Остин хорошо помнил трагическую историю с Азхаром Бонисандрой, зная ее основную подоплеку: ситуация в Афганистане серьезно изучалась ИО. Потом попытка самоубийства, трудное возвращение к жизни, долгая несчастная любовь и теперь опять — нелепость, чудовищная случайность и жертва ее — Алиса. Но причем здесь она? Остин понимал, что Александра Сергеевна ждет не слов сочувствия, а помощи, и потому, уже на следующий день специальным рейсом Алиса была доставлена в Канны, а оттуда в клинику Леже.

Профессор имел накануне длинный разговор с Миланским доктором, выведшим мадмуазель Грави из шока и сделавшим надлежащее обследование. Обсудив все pro и contro, они решили, что больная не нуждается в помощи нейрохирурга — к счастью, мозговая травма была не очень серьезна.

Обследования, сделанные в клинике Леже, подтвердили данные итальянских медиков: небольшая гематома в височной области мозга не увеличивалась, а открытые повреждения тканей лица требовали специального хирургического вмешательства.

В этом страшном невезении Алисе, в сущности, немного повезло. Она отвернулась в сторону (кивок сержанту полиции) в тот момент, когда произошел взрыв. Обломок чего-то тяжелого, по-видимому, мраморной облицовки панели, ударил ее чуть ниже левого виска, свернув челюстной сустав, повредив носовой хрящ и по касательной задев гразницу. Мягкая ткань кожи щеки, подбородка и носа была разорвана и обожжена, мышцы повреждены. Кроме того, приходилось опасаться за глаз: все зависело от того, как пойдет восстановительный процесс в мозговой ткани и степени повреждения лицевого нерва.

В консультационном кабинете Леже проводил обсуждение состояния новой больной со своими коллегами, демонстрируя рентгенограммы, томаграммы мозга, данные специальных исследований. Консилиум пришел к выводу, что больной необходим месяц общего лечения и наблюдений, а в случае благоприятной ситуации — отсутствия осложнений и негативных процессов — можно приступить к осуществлению лицевой пластики.

Лишь в начале февраля, обстоятельно ознакомившись с динамикой выздоровления больной, Леже решил, что настала пора действовать. В его кабинете плакала худенькая старушка, на сей раз от радости: она знала, что внучка будет жить и верила в маленького доктора, рассчитывавшего ликвидировать в той или иной степени внешние последствия травмы.