Она поднялась в постели, оперлась рукой на подушку и стала с ужасом вглядываться в полумрак комнаты. Теперь только, в полном уединении ночного часа, случившееся предстало перед нею во всей своей чудовищности. Приблизительно неделю тому назад, в воскресенье, как и сегодня, она сидела в саду вместе с сыном и — она с ужасом произнесла про себя это слово — с любовником; вдруг появился молодой человек высокого роста, с сверкающими глазами, в костюме туриста, с зелено-желтым галстуком. Она его не узнала, но радостные приветствия двух молодых людей напомнили ей, что перед нею стоит Руди Бератонер, несколько раз приходивший зимой к Гуго за книгами; она знала, что он был одним из тех юношей, которые провели минувшей весной ночь в Пратере с продажными женщинами. Он приехал прямо из Ишля, где тщетно искал Фрица в доме его родителей. Его, конечно, задержали обедать. Он был очень весел, немного шумлив и без устали рассказывал охотничьи анекдоты; его два младших приятеля, казавшиеся совершенными детьми в сравнении с его чрезмерно ранним развитием, таяли от восхищения. Он обнаружил также редкое в его годы умение пить. Так как друзья не хотели отставать от него и даже Беата выпила больше, чем обыкновенно, то вскоре настроение сделалось гораздо более непринужденным, чем обыкновенно в ее доме.

Беате было приятно, что, несмотря на общую веселость, гость был очень почтителен с нею; она была ему за это благодарна. Но все же у нее, как часто бывало в последние дни, возникло такое чувство, точно все, что происходило и в реальности чего она не могла сомневаться, окажется сном или, во всяком случае, чем-то поправимым. Наступила минута, когда она, как часто в прежнее время, обняла Гуго за плечи и стала нежно играть его волосами; вместе с тем она с нежным призывом глядела в глаза Фрица и была растрогана и сама собой, и всем светом. Потом она заметила, что Фриц о чем-то шептался с Руди Бератонером и его в чем-то убеждал. Она шутливо спросила, о чем это молодые люди так таинственно совещаются и очень ли это опасный разговор. Бератонер отмалчивался, но Фриц заявил, что не понимает, почему не сказать, в чем дело. Оказалось, что Руди, при всех своих качествах, отличается еще особенным талантом: он великолепно подражает голосам знаменитых актеров, не только живых, но — тут он запнулся. Беата, глубоко взволнованная и в каком-то странном опьянении, быстро обернулась к Руди Бератонеру и спросила его хриплым голосом:

— Может быть, вы умеете говорить голосом Фердинанда Гейнгольда?

Она назвала знаменитое имя так, точно оно принадлежало чужому.

Бератонер стал отказываться. Он заявил, что вообще удивляется Фрицу. Зачем было его подводить? Прежде он иногда этим забавлялся, но теперь уже давно это забросил, голоса же, которых он не слышал годами, совершенно пропадают для его слуха, в горле у него нет их звука. Если уж непременно хотят, он лучше пропоет куплеты, подражая одному комику, любимцу публики. Но Беата настаивала. Она ни за что не хотела упустить подобного случая. Она дрожала от желания снова услышать любимый голос, хотя бы в отражении. Что в этом желании было нечто нечестивое, не приходило ей в голову в том отуманенном состоянии, в каком она находилась. Наконец Бератонер согласился, и Беата, с сильно бьющимся сердцем, выслушала сначала монолог Гамлета «Быть или не быть», прозвучавший в ясном летнем воздухе в героических тонах Фердинанда, затем стихи из «Торквато Тассо» и его другие давно забытые слова из какой-то давно забытой пьесы: она вновь услышала подъем и замирание горячо любимого голоса и впивала его, закрыв глаза, как чудо. А потом вдруг раздались произнесенные все еще голосом Фердинанда, но уже его обычным будничным тоном, слова: «Здравствуй, Беата!»

Она с глубоким ужасом раскрыла глаза и увидела близко перед собой дерзкое и все же смущенное лицо и губы, на которых еще замирала улыбка, призрачно напоминавшая улыбку Фердинанда; затем она встретилась с растерянным взглядом Гуго, с глупой гримасой на лице Фрица и услышала, точно издалека, себя же, выражающую в вежливых словах одобрение прекрасному имитатору. Молчание, которое последовало за этим, было мрачное и томительное; все были не в силах его долго выдержать, и сейчас же раздались безразличные слова о солнце и о приятных прогулках.

Беата быстро поднялась, ушла к себе в комнату, села расстроенная в кресло и сразу заснула глубоким сном. Она спала менее часа, но проснулась с таким чувством, точно вынырнула из мрака бездонной ночи. Когда она потом снова вышла в ночную прохладу сада, молодых людей там не было. Они вскоре явились без Руди Бератонера и с явной преднамеренностью более о нем не упоминали. Беате сделалось несколько легче оттого, что и сын ее, и любовник старались своей деликатностью и нежностью изгладить мучительное впечатление от того, что произошло.

И теперь, когда Беата захотела в тишине уединения вспомнить в полутьме истинный голос мужа, ей это более не удавалось. Она все снова и снова слышала голос незваного гостя и глубже, чем когда-либо, поняла, какой тяжелый грех она совершила перед памятью умершего — больший, чем все, в чем бы он ни был виновен перед нею. То, что она сделала, было более трусливо и более непоправимо, чем неверность и измена. Он превратился в прах в подземном мраке, а его вдова позволила глупому мальчишке глумиться при ней над дивным человеком, который любил ее, только ее, вопреки всему, что было, так же как и она любила только его и не могла бы полюбить никого другого. Она теперь только это поняла — с тех пор как у нее был любовник… Любовник! О, если бы он никогда более к ней не возвращался… Если бы он исчез из ее глаз и из ее крови и она осталась бы, как прежде, одна со своим сыном в отрадной мирной тиши их виллы. Как прежде? Но если Фриц и уедет — разве сын ее вернется к ней? Разве она имеет право ожидать этого? Разве она в последнее время думала о нем? Не радовалась ли она тому, что он занят собственной жизнью? И она вспомнила, как недавно, во время прогулки с Арбесбахерами, она увидела сына не более чем в ста шагах от нее, на опушке леса, в обществе Фортунаты, Вильгельмины Фаллен и какого-то чужого господина. И ей даже почти не было стыдно… Она только заговорила со своими спутниками для того, чтобы они не заметили Гуго. А вечером того же дня, вчера — да, это действительно было вчера; как непонятно медленно тянется время! — она встретила на морском берегу Вильгельмину одну с тем чужим господином. Со своими черными мягкими волосами, сверкающими белыми зубами, английскими усами и костюмом из тюссора с красной шелковой рубашкой, он был похож на циркового наездника, на жулика или на мексиканского миллионера. Так как Вильгельмина наклонила голову, приветствуя Беату со своей обычной ненарушаемой серьезностью, то и он приподнял соломенную шляпу — зубы его засверкали, и он окинул Беату дерзким взглядом, от которого она покраснела при одном воспоминании. Что за странная пара! Они казались ей способными на всякие преступления. И это были друзья Фортунаты, люди, с которыми ее сын ходил гулять, с которыми он проводил время!

Беата закрыла лицо руками, тихо застонала и сказала шепотом самой себе: «Уехать, уехать, уехать!» Она говорила это, еще не вполне сознавая, что она говорит. Но постепенно она стала вникать в смысл своих слов и поняла, что в этом одном спасение для нее и для Гуго. Они должны уехать оба, и мать и сын, — и как можно скорее. Она должна взять его с собой — или он должен взять ее с собой. Они должны оба уехать отсюда, прежде чем произойдет что-нибудь непоправимое, прежде чем погибнет честное имя матери, прежде чем разбита будет молодая жизнь сына, прежде чем свершится судьба в жизни обоих… Теперь еще не поздно. О том, что случилось с нею, наверное, еще никто не знает. Иначе она это заметила бы как-нибудь, в особенности по обращению с нею архитектора. И любовное приключение ее сына тоже, вероятно, не было известно. А если о нем и узнают, то, наверное, отнесутся снисходительно к неопытному мальчику и даже не будут порицать недостаточно бдительную мать, если она — точно узнав лишь теперь — немедленно обратится в бегство.

Да, еще не поздно. Они еще не погибли, ни он, ни она. Трудность заключалась в другом: как убедить сына, что нужно сейчас уехать? Беата не знала, как велика была власть баронессы над сердцем Гуго и над его чувствами. Она ничего не знала с тех пор, как занята была своей собственной любовью. Но что его связь с Фортунатой не будет вечной, об этом он, вероятно, сам знал: он ведь для этого достаточно умен. Поэтому он поймет, что несколько дней не составляют большой разницы. И она стала придумывать слова, с которыми она обратится к нему: «Мы ведь не сразу поедем в Вену: об этом и речи не может быть, мой мальчик. Мы сначала поедем на юг. Хочешь? Мы давно собирались с тобой путешествовать. Поедем в Венецию, во Флоренцию, в Рим. Ты только подумай! Ты увидишь старые императорские дворцы и церковь святого Петра! Мы завтра же уедем, Гуго! Только ты и я. Мы совершим такое же путешествие, как весной, два года тому назад. Помнишь? Помнишь, как мы ехали на лошадях из Мюрштега в Мариацель? Как там было красиво! А на этот раз будет еще лучше. Если даже вначале тебе будет немного тяжело… ведь я знаю. Боже мой! Я тебя ни о чем не спрашиваю, и ты ничего не рассказывай. Но когда ты увидишь столько прекрасного и красивого, ты забудешь. Ты скоро забудешь, даже скорее, чем думаешь». — «А ты, мать?» Ей казалось, что слова эти произнес откуда-то из глубины голос Гуго.

Она вздрогнула и быстро отняла руки от лица, точно для того, чтобы убедиться, что она одна. Да, она была одна. Совершенно одна в полумраке своей комнаты; за окнами дышал тяжелый, знойный летний день, и никто не мог нарушить ее покоя. Она может спокойно обдумать, что сказать своему сыну. И одно было несомненно: ей нечего было бояться такого возражения, какое мелькнуло в ее взволнованном уме: «А ты, мать?» Этого он не мог у нее спросить: он не знал, он не мог знать. И наверное, никогда ничего не узнает. Даже если бы до него дошел смутный слух, он не поверил бы. Никогда не поверил бы. Она может быть совершенно спокойна.