Лишь к ночи Данка немного оправилась и согласилась спеть. Кузьма сорвался с места, взял гитару, но Данка запела по-таборному, без музыки, даже не взяв дыхания. Лицо ее было замкнутым, серьезным. Выбившиеся из-под платка волосы курчавились по обеим сторонам лица, сумрачно светились глаза. Гортанный голос негромко, вполсилы выводил:

Я красивая – да гулящая,

Боль-беда твоя, жизнь пропащая.

Полюбить меня – даром пропадешь,

А убить меня – от тоски умрешь.

Кузьма не вернулся к столу, присев у стены на сундуке Макарьевны. Обнимал семиструнку, любовно трогал струны, пытался подладиться под Данкину песню. Уже не таясь смотрел в хмурое большеглазое лицо. Иногда Данка украдкой тоже взглядывала на него, Кузьма не успевал отворачиваться, встречался с ней глазами – и дождался-таки скупой улыбки с двумя горькими морщинками. Но Данка тут же отвернулась, о чем-то спросила Варьку, заговорила с Настей. А Кузьме достался напряженный, озабоченный взгляд Ильи из-под сдвинутых бровей.

– Ну вот что, – сказала Настя, когда ходики отстучали десять. – Дело, конечно, твое, ромны, но, по-моему, тебе в хоре лучше будет. Родня сыскалась, вон сидит… – не глядя, Настя показала на мрачного Илью и сияющую улыбкой Варьку. – Голосок у тебя хороший, собой – красавушка. Я отца уговорю. Сейчас, на Страстной, мы все равно в ресторан не ходим. Время есть, позанимаюсь с тобой. Попоешь в хоре, устроишься, обживешься… а там, глядишь, и замуж снова выйдешь. – Через головы сидящих Настя взглянула в угол, где сидел Кузьма, и лукаво улыбнулась.

Данка резко повернулась. Смутившийся Кузьма успел поймать ее взгляд – растерянный, полный смятения. Но в следующий миг Данка уже опустила голову. Чуть слышно ответила:

– Как хочешь.

Настя ушла. Оставшиеся посидели еще немного, но уже не хотелось ни петь, ни разговаривать. Данка окончательно сникла, сидела, не поднимая глаз, стиснув руки между колен. Кузьма зевнул во весь рот, поставил гитару в угол.

– Ночь-полночь, ромалэ… Пойду-ка я. Илюха, вы долго еще сидеть будете?

– Иди, – отозвался Илья. – Я скоро.

Кузьма ушел. Когда за ним закрылась дверь, Варька встала из-за стола.

– Чайори, но как же… – начала было она.

Но тут поднялся Илья.

– Варька, вот что, – сказал он негромко, но обе цыганки вздрогнули. – Поди-ка постели ей. Да дверь закрой за собой.

– Илья… – прошептала Варька.

– Ступай! – Его голос потяжелел.

Варька умоляюще взглянула на него, но возразить не решилась. Взяла с припечка ненужное ей полотенце и вышла.

Данка остановившимися глазами смотрела на закрытую дверь. Свет лампы дрожал на ее осунувшемся от испуга лице. Илья стоял перед ней, смотрел поверх ее головы в темное окно. Оба молчали. За печью громко шуршали тараканы.

– Спасибо, Илья, – хрипло сказала Данка. – Не думала, что ты… Спасибо. Не забуду.

– Подавись, – грубо сказал он, отходя к стене. – Ночь переспи, ладно. А завтра чтоб духу твоего здесь не было! Вон что выдумала – вдову из себя корчить…

– Знала бы, что вы здесь, – не пришла бы.

– Знамо дело… И не меня, а Варьку благодари. Не знаю, что ей в голову взбрело. Мотька ведь и ей родня. Иди спать. А завтра вон отсюда! – Илья повернулся, взглянул в бледное лицо Данки – и не удержался: – Шалава драная! Как у тебя совести хватило…

– А ты мою совесть не трожь! – внезапно оскалилась Данка. Платок соскользнул с ее головы, волосы рассыпались по спине и плечам, упали на лицо. Данка резко отбросила их. – Совесть… Моя совесть… Да тебе ли ее трогать! Я тут клясться не собираюсь! Клялась уже! И жизнью своей клялась, и Богородицей, и отцом с матерью, и конями отцовыми! Голос сорвала, плакать не могла, как клялась! – хрипло выкрикивала она, стуча кулаком по столешнице.

Лампа замигала и погасла. Серый лунный свет упал на искаженное лицо Данки. Илья молча смотрел на нее. Только ворох густых вьющихся волос, высыпавшихся из-под платка на худую спину, напоминал ему прежнюю Данку. Откуда эти горькие морщины, затравленные глаза, которые словно и не улыбались никогда? И хриплый, срывающийся, как у древней старухи, голос? И искусанные в кровь губы?

– Я у него в ногах валялась, у него, у Мотьки… Христом-богом просила, чтобы послушал, только послушал меня! Я ведь ни с кем, никогда… Никогда! Да не знаю я, бог ты мой, не знаю, почему эта про… про… простыня… – Ее подбородок вдруг задрожал. Не договорив, Данка повалилась головой на стол. Острые плечи дрогнули раз, другой. Мелко затряслись.

Илья с минуту не двигался, дикими глазами глядя на сгорбившуюся фигурку за столом. Затем, опрокинув табуретку, бросился к Данке, схватил ее за волосы:

– Что ты сказала? Что ты сказала?!

– То и сказала! – Данка с силой отбросила его руку. – Чтоб вы попередохли все!

Илья медленно разжал руку. Потер кулаком лоб, сел на край стола.

– Врешь… Ты врешь. Такого не бывает.

– Бывает, значит, – глухо сказала Данка. Вытерла лицо рукавом, прерывисто вздохнула. – Он, Мотька, меня и слушать не стал… С кровати – на пол, кулаками, ногами… Потом – к гостям выкинул… Я же совсем ничего понять не могла! Я же этой проклятой простыни и не видела! Знала же, что честная, и в мыслях не было посмотреть самой! Это потом оказалось, что она – чистенькая. А я ничего не пойму, валяюсь на полу, реву… вокруг цыгане галдят… Потом и не помню ничего… обмерла, что ли… Нет, еще что отец бил меня, помню… Очнулась – пустая хата, темно, в углу лежу. Все болит, пол ледяной, и – нет никого. Встала кое-как, в одеяло завернулась, выхожу – гаджи, наша хозяйка, горницу метет. Увидела меня – да как завопит! Испугалась, бедная… У меня же лицо все в крови, вздулось, как подушка. Где наши, спрашиваю. Уехали, говорит. Весь табор остался дозимовывать, а семья наша съехала. Я как в угол у печи села – да так до утра и просидела.

– А потом… что? – хрипло спросил Илья.

– Потом? – эхом отозвалась Данка. – Потом ушла. Не оставаться же было. Наши никто не здоровался даже. Плевали вслед. Я даже не стала ждать, пока синяки сойдут. Ночью ушла. Мне гаджи с собой пять картошек и хлеба завернула, юбку старую, кацавейку дала… – она вымученно улыбнулась, вытерла слезы. – Илья, ты… Ты прости, что я тебе-то про это говорю. Все равно не веришь. Мне мать с отцом не поверили, а уж ты… Я и не прошу. Спасибо, что сразу не выкинул. Утром, клянусь, уйду.

– Да подожди ты! – Илья отвернулся. – Как же ты… одна?

– Да так… Зимовала в Калуге, у цыган-кофарей. Я там и придумала вдовой назваться. А что? Платком черным повязалась, и готово дело. Гадать ходила по дворам. На хлеб хватало. А потом вдруг наш табор в Калугу приехал. Я их как на базаре увидала – Корчу, Симу, Варгу, – обледенела вся! И домой не зашла – сразу прочь кинулась! Но уж весна подходила, полегче стало. Поехала в Тулу, там пожила. Потом – в Медынь, в Серпухов… Иногда у гаджэн, иногда у цыган жила. У цыган, правда, редко: страшно было. Все боялась – вдруг услышит кто про меня… Подолгу нигде не оставалась. Вот как совсем потеплело – в Москву подалась. Завтра в Ярославль поеду.

– Тяжело одной? – сам не зная зачем, спросил Илья.

– Ничего, – коротко сказала Данка. И умолкла, уткнувшись острым подбородком в кулаки.

Луна ушла из окна, стало совсем темно. Илья зажег лампу. Данка подняла голову, и красный свет упал на ее усталое, распухшее от слез лицо.

– Ладно… Правда твоя, незачем мне ночевать. Пойду в Таганку. Прощай, морэ, не поминай лихом. Да этой вашей… Насте… не говори ничего. Уж как она хочет, чтоб я в хоре пела… А мне только этого не хватало.

– Хватит, – с досадой сказал Илья. – Кто тебя гонит? Иди спать.

В дверь заглянула Варька. Настороженно посмотрев на брата, подошла к Данке, взяла ее за руку.

– Идем. Ляжешь со мной.

Они ушли. Илья шумно вздохнул, прошелся по горнице из угла в угол, ероша обеими руками волосы. Данкин платок еще лежал на полу. Илья поднял его, положил на край стола. Вполголоса выругался.

Скрипнула дверь, вошла Варька.

– Спит? – спросил Илья.

– Спит, – кивнула Варька, встала за его спиной. – Как мертвая упала.

– Ты слышала, что она тут врала?

– Слышала. – Варька помолчала. – По-моему, не врет она.

– Как так? – вспылил Илья. – И ты туда же?!

– Не кричи. Вам, мужикам, откуда знать… – Варька отошла к окну. – Не мне, конечно, тебе рассказывать, но… так тоже бывает, только редко. Девка честная, а на простыни – ни пятнышка. Помнишь Ольгу-покойницу? Она мне рассказывала, у нее с Митро тоже так было. Только он ей поверил. Вдвоем измазали чем-то эту простыню и цыганам выкинули. И никто не догадался, даже Марья Васильевна. Смотри только не скажи никому. Ольги уж на свете нет, грешно.

Илья помолчал. Затем спросил:

– Видала, как на нее Кузьма глядел?

– Видала. – Варька улыбнулась. – Что ж… Дай бог.

– Еще чего! – взвился Илья. – Ошалели вы все, что ли? Иди скажи ей – чтоб завтра же вон из дома. Честная, нечестная – какая разница? Молодой он на вдовах жениться.

– Да какая она вдова? – вышла из себя Варька. – Моложе его на год! Не совался бы ты в это дело, вот что!

– У тебя не спрошу, – уже выходя из горницы, сказал Илья. Его мучило сильнейшее желание выложить Кузьме все, как есть, про Данку и предостеречь от опрометчивых шагов. Хватит того, что у Мотьки жизнь вверх дном пошла. И какая разница – шлюха Данка или нет… Была охота всю жизнь гадать да мучиться. Но Кузьма храпел во всю мочь, растянувшись поперек постели и сунув под голову сразу две подушки. Илья вытащил у него одну, осторожно подвинул мальчишку ближе к краю, лег рядом. Быстро уснул и не заметил, как Кузьма бесшумно поднялся и вышел.

На другой день был Чистый понедельник. Илья проснулся от бьющего в лицо солнечного луча. Было уже довольно поздно. Кузьмы рядом не было. Из-за стены слышался смех, веселые голоса, чьи-то удивленные возгласы. Вспомнив вчерашний день, Илья вскочил и начал одеваться.