– Ах вы, мои дорогие, мои золотые, бралиянтовые! Владислав Чеславыч, Никита Аркадьич! Проходите, дорогие, рады вам! И вы, чаворалэ, заджяньте!

– Скубенты… – улыбнулась Марья Васильевна. Отодвинула карточку лото, поправила волосы и скомандовала выскочившей на стук младшей дочери: – Аленка, ступай, вели Дормидонтовне самовар гоношить.

Девчонка, блеснув зубами, кинулась в кухню. Митро сгреб в мешок бочонки лото вместе с карточками и зашарил ногой под столом в поисках снятых сапог. Обуться он не успел: из передней грянуло оглушительным басом:

– Здра-а-авствуйте, девы юные и непорочные-е-е!!!

Марья Васильевна рассмеялась:

– Вот ведь глотка луженая… В хор бы хоть одного такого. Эй, Никита Аркадьич! Сделай милость, умерь голосок! Стекла вылетят!

«Скубенты» уже входили в комнату. За ними протиснулись синие от холода Илья и Кузьма. Они наспех поздоровались со всеми и кинулись к печи.

– Мир дому сему-у-у! – снова загудел Рыбников, входя в двери и, по обыкновению, стукаясь лбом о притолоку. Студенту последнего курса консерваторского училища было всего двадцать, но из-за гигантского роста, необъятных кулаков и «стенобитного», по выражению Кузьмы, баса он казался настоящим атаманом Кудеяром. Ходил Никита Аркадьич в одном и том же старом, сером, расползающемся на швах сюртуке (зимой к нему добавлялась еще и куцая шинелька), всегда был голоден, никогда не имел денег и не знал, что такое печаль. Цыгане, к которым Рыбников захаживал запросто, прозвали его «Медведь-гора».

Из-за плеча Медведь-горы выглядывал Заволоцкий – тонкий голубоглазый мальчик со светлыми, нежно пушащимися над губой усиками. Поляк из Вильно, Заволоцкий заканчивал курс фортепьяно у самого маэстро Донатти, но средств на оплату учебы хронически не хватало. В Вильно к отцу, судебному следователю, шли слезные письма, в ответ на которые иногда приходило несколько ассигнаций, но гораздо чаще – такие же слезные жалобы на отвратительное положение дел и нерегулярную выплату жалованья. Кроме Владислава в семье было семеро детей, и надежда русского фортепьянного искусства вынуждена была бегать по урокам за пять рублей в месяц. Немногим лучше дела обстояли у Рыбникова, который иногда пел в хоре церкви великомученика Георгия и ссужал друга деньгами. Когда же наступали черные дни полного безденежья, приятели садились сочинять драматическое воззвание к матери Рыбникова – попадье-вдовице в Смоленскую губернию. Попадья была уверена, что единственное чадо учится в Москве в семинарии, и исправно высылала деньги, на которые двое друзей-студентов жили безбедно в течение целой недели.

Видимо, в этот раз смоленская попадья оказалась особенно щедра: Рыбников потрясал пакетами с пряниками и конфетами.

– Вот, фараоново племя, – гуляем! Заволоцкий, где ты там? Доставай сердешную!

Бутылка зеленого стекла была преподнесена Марье Васильевне с поясным поклоном:

– Не извольте отказать, сударыня! Этого года наливочка, от матушки.

– Вот угодил, дорогой мой! – обрадовалась Марья Васильевна. – Эй, Алена, Стешка, кто-нибудь там! Бегите за Глашей, за тетей Таней. Вот рады будут! Да вы садитесь, молодцы, сейчас все девки наши сбегутся!

«Молодцы» устроились на диване, растирая красные, замерзшие руки. Их окружили молодые цыгане:

– Что-то давно вас видать не было, Никита Аркадьич. К маменьке ездили?

– В ниверситете-то все слава богу?

– А вы нам «Кольцо души-девицы» споете? С фигурой наверху? Сейчас гитару принесу!

– Отстаньте, ироды, – басовито хохотал Рыбников, – хоть согреться дайте! Вот этих (энергичный кивок в сторону Ильи и Кузьмы) в трактире встретили, так, черти египтянские, даже выпить не дали. «К нам, к нам, у нас есть…» А Заволоцкий опять стих сочинил! Всю ночь свечку жег, для Настасьи Яковлевны лично…

– Никита… Перестань сейчас же, как не стыдно… Митро, не слушай его!

Третий гость пока не сказал ни слова. Сидя в уголке дивана, он с интересом поглядывал на цыган. Его черные, блестящие глаза из-под густых бровей не улыбались. Худое, нервное, очень смуглое лицо было бы привлекательным, если бы не мрачная мина «печального демона», как выразилась Стешка. Он так же, как и Рыбников с Заволоцким, был бедно одет, и черный потрепанный сюртук был основательно протерт на локтях.

– Никита Аркадьич! – Стешка затеребила Рыбникова за рукав. – А что это с вами за господин? Как звать-величать-то?

– Ах я, башка осиновая! – спохватился Рыбников и вскочил так стремительно, что чуть не опрокинул диван со всеми сидящими на нем. – От холода последнее воспитание выстудило, право слово! Марья Васильевна, Митро, барышни, рекомендую – Иван Николаевич Немиров, наш добрый приятель.

Немиров без улыбки встал, раскланялся.

– Тоже скубент, стало быть? – уточнила Марья Васильевна.

– Ну, что вы – гораздо хуже, – со скорбным видом заметил Рыбников. – Ваня Немиров – художник. Тьма таланта и грош дохода.

– Никита, прекрати, – нахмурился Немиров, и сразу стало заметно, что он очень молод – не больше двадцати.

– А нам это без вниманья, – улыбнулась Марья Васильевна. – У нас любой гость мил да дорог. К самовару прошу, господа ненаглядные.

– Митро, а что же Настасья Яковлевна? – улучив минуту, спросил Рыбников. – Все еще нездорова?

– Плоха, Никита Аркадьич, плоха, – неохотно отозвался Митро. – Не выходит.

– Вот жалость! – огорчился студент. – А я ведь специально притащил этого князя Тьмы, – небрежно кивнул он в сторону Немирова. – Ему, видишь ли, нужна модель из народа. Лавры Крамского не дают покоя, а рисовать кабацких девчонок ему уже прискучило, да и капризны эти этуали сверх меры… Неужто совсем худо?

– Говорю – не выходит. Вот разве что к вам спустится? Стешка, сбегай, покличь.

– Без толку, – поморщилась Стешка. – Не пойдет.

– Иди, иди.

Стешка убежала.

– Про Сбежнева ничего не слышно? – еще тише спросил Рыбников.

– Не слышно, – глухо сказал Митро. – И слава богу. Пропади он пропадом.

Прошло больше месяца, но все цыгане помнили скандал, потрясший дом в тот вечер, когда пропала Настя. От Насти так и не смогли добиться ни слова: она свалилась в сильнейшей лихорадке и всю ночь прометалась в жару. У ее постели сидели Марья Васильевна и зареванная Стешка: Яков Васильев уехал с хором в ресторан.

А наутро грянула еще одна новость. Принес ее Кузьма, который примчался с Сухаревки, – мальчишка ворвался в залу Большого дома прямо в облепленных снегом валенках и дурным голосом завопил, что князь Сбежнев уехал из Москвы. Тут же сбежались цыгане, комната потонула в воплях, проклятиях и вопросах, Кузьму чуть не разорвали на части. Митро, дубася кулаком по столу, орал, что убьет проклятого мальчишку, если тот выдумал хоть слово. Кузьма бил себя в грудь и клялся всеми родственниками и святыми, что не врет. На Якова Васильева было страшно смотреть. Через несколько минут он вместе с сестрой мчался на извозчике в Копьевский переулок.

Увы, все подтвердилось. Особняк в Копьевском был заперт, цыган встретил сонный дворник, объявивший, что барин уехал ночью по срочному делу, куда – не сказал и велел не ждать. На осторожный вопрос Якова Васильева, не приходила ли вчера к барину молодая цыганка, дворник заявил, что никаких-таких цыганок он здесь не видал и, даст бог, не увидит до конца дней своих. В молчании брат и сестра вернулись на Живодерку.

В течение недели в Большом доме проходили заседания заинтересованных лиц. Предположения высказывались различные, но все они сводились к одному: барин одумался и пожалел отдавать сорок тысяч за хоровую цыганку. В конце концов это вынужден был признать даже Митро, до последнего защищавший князя. Марья Васильевна тоже все никак не могла поверить в вероломство Сбежнева и даже предприняла отчаянную поездку на Ордынку, к капитану Толчанинову. Но и Толчанинов, и маленький Никита Строганов были изумлены не меньше цыган и ничего вразумительного по поводу исчезновения своего друга сказать не могли. В качестве последнего средства Митро битых два часа угощал водкой в трактире дворника из Копьевского переулка, но тот даже во хмелю был тверд и непреклонен: барин уехал невесть куда, цыганки в особняке не было, а он – человек маленький и господские причуды разбирать не нанимался.

Стало очевидным, что внести ясность в происходящее может только Настя. Жар ее быстро прошел, но с постели она не вставала. Целыми днями лежала, отвернувшись к стене и закрыв глаза – непричесанная, неодетая, почерневшая. Цыгане ходили на цыпочках. Каждый, вошедший в Большой дом, едва поздоровавшись, спрашивал: как Настя? Марья Васильевна только разводила руками. Стешка не вылезала из Настиной комнаты. Стараясь расшевелить больную, она рассказывала той московские новости, напевала романсы, делилась сплетнями. Настя слушала ее молча, не открывая глаз. Если и разжимала губы, то лишь для того, чтобы попросить: «Уйди, ради бога». Стешка спускалась в залу и ревела в кольце цыган:

«Ничего не хочет! Есть не хочет, пить не просит, не поет, не плачет, гитару под самый нос сую – отпихивает… Ну, что мне делать? Ну, что, дэвлалэ, ну, что… Ух, попадись мне только Сбежнев этот! Пес паршивый, я его на лоскутья своими руками порву! Кто ж знал, что она его так любила?!»

Цыгане только переглядывались.

Положение осложнялось еще и тем, что посетители осетровского ресторана сорвали себе голос, требуя к столикам «несравненную Настю». Раз за разом Яков Васильевич объяснял, что звезда хора серьезно больна и петь не может. Но поклонникам Насти этого было мало, и они целыми компаниями являлись в дом на Живодерке, желая лично справиться о здоровье «божественной». Доходы хора, утратившего сразу двух ведущих солисток (Зина Хрустальная не появлялась в Москве с ноября), заметно упали. Кое-как выручали Илья и Варька, давно освоившие весь репертуар хора и густо обросшие почитателями. В ресторан уже специально приезжали «на Смоляковых», ахали, слушая хватающий за сердце тенор некрасивого хмурого парня, восхищались бархатным голосом его сестры, просили все новых и новых романсов. Якова Васильевича беспокоило лишь одно: за полгода пребывания Ильи в хоре он так и не смог добиться от него улыбки на публику.