– Ну, давай, пхури…

– Такой чаво вызывает…

– Да пропадите вы все! – объявила старуха, вставая с места. И поплыла по кругу, мелко-мелко дрожа плечами, и развела руками, и поклонилась мужу. Дед Корча вскочил, по-молодому взъерошив пятерней седые кудри, ударил по голенищу сапога раз, другой, третий… Вскоре плясали все. Дети вертелись под ногами у взрослых, с визгом носилась по кругу Варька, вскидывался в воздух, колотя себя по груди и голенищам, кривой Пашка, и бешено сверкал его единственный разбойничий черный глаз. Пол гудел, трещали ветхие половицы, содрогалась посуда в шкафах Макарьевны, и сама она кораблем плыла среди пляшущих цыганок вслед за крутящимся мелким бесом Кузьмой. Мельком Илья увидел Настю. Она не плясала, сидела за столом, зачарованно смотрела на разошедшихся цыган. Лохматый мальчишка по-прежнему сидел у нее на коленях и сосал палец.

К ночи повалил снег. Все уже наелись, наплясались, наговорились. Дети заснули на полу, поделив пестрые подушки. Старая Стеха о чем-то разговаривала с Макарьевной, рядом, отдыхая, сидели женщины. Заплакал ребенок, и мать, шепотом успокаивая его, выпростала из кофты грудь. Усталая Варька внесла в комнату самовар, зажгла лампу, и оранжевые отблески заскакали по лицам цыган. Илья сидел рядом с дедом Корчей, вполголоса говорил:

– Так что, может, к весне вернусь в табор. Здесь, конечно, неплохо, деньга вроде хорошая…

– Чего ж тебе, лешему, еще надо?

– Да ну… – Илья не знал, что ответить, и небрежно пожал плечами. – Когда кочуешь, каждый день – живой барыш. А здесь на Конной примелькаешься – и все.

– А в ресторане? – прятал усмешку дед Корча. Цыгане, придвинувшись к ним, с интересом ловили каждое слово. Митро хмурился, уткнувшись подбородком в гитарный гриф, смотрел в сторону.

– Что – в ресторане? Не век же мне здесь киснуть. Варьку оставлю – а сам обратно.

– Дурак ты, ей-богу! – усмехнулся дед Корча.

Возразить Илье было нечего. Краем глаза он заметил, что Мотьки больше нет за столом, и, понизив голос, спросил:

– Что у Мотьки со свадьбой случилось?

– А ты не слыхал еще? – дед Корча покряхтел, нахмурился. Зачем-то тщательно расправил складку вылинявшей рубахи за поясом. – Да-а… Беда – черней не выдумаешь. На всю семью позор такой, что хоть вешайся. Данка-то… тьфу… порченой оказалась.

– Данка?! – поразился Илья. – Да… да как же это? Быть не может!

– Все наши видели. И зачем только до свадьбы довели? Повыродились цыгане…

Не договорив, Корча махнул рукой, умолк, зато остальных как прорвало. Сдвинувшись головами над столом, цыгане взахлеб, кто шепотом, а кто и во весь голос, принялись вываливать Илье невеселую историю Мотькиной свадьбы. Рассказали все: и как съезжалась родня из пяти губерний, и какие столы сделал Мотькин отец для гостей, и сколько цыган сидело за этими столами, и что пели, и как плясали, и какое платье было у этой потаскухи, и как все любовались на ее счастливое лицо – и ведь притворялась, до последнего прикидывалась, бесстыжая! Рассказали, как с песнями, с пляской провожали молодых на постель, как пили за их здоровье, как желали счастья… И как вскоре из комнаты раздался пронзительный плач, и растрепанная, зареванная Данка в одной рубашке вылетела под ноги онемевшим матери и отцу. А следом вышел Мотька с белыми скулами и скомканной простыней в руке – чистой, как первый снег.

– Дэвлалэ… – пробормотал Илья. – А… а потом?

– Известно что, – нехотя сказал дед Корча. – Родителям – хомут на шею. В ту же ночь добро да детей в кибитку покидали и съехали из табора от такого позора. И ведь в голову, в голову никому не пришло! Бабы, старухи – и те не донюхались! Степан же – крутой цыган, всегда дочерей строго держал. Все видели – еще только темнеет, а Степановы девки, все пятеро, уже у шатра крутятся. Как за старшей недоглядел – понять не могу. Вот тоже проклятие цыгану – кто теперь у него младших замуж возьмет? Ну, может, заедет подале, где их не знает никто… Я ему посоветовал в Сибирь ехать, тамошним цыганам своих девок сплавлять. Жалко, если засидятся.

– А… Данка? – тихо спросил Илья.

– Черт ее знает… Пропала. С той ночи никто не видал.

Илья потрясенно молчал. Он хорошо помнил Данку. Глазастая, гибкая, как прутик, девчонка носилась по табору, сверкая босыми пятками. В ее вьющихся густых волосах можно было увидеть что угодно – от увядших ромашек и ленточек до щепок и куриных перьев. У нее были маленькие тонкие руки, худые пальцы в россыпи цыпок. Улыбаясь, она показывала влажный ряд мелких зубов, смешно морщила короткий нос и становилась похожей на белочку. Хорошо пела звонким чистым голоском. Илье самому нравилась девчонка, и, видит бог, не будь Мотька его другом – заслал бы сватов. Но Данка с тринадцати лет была обещана Мотьке, отец наотрез отказывал другим сватам. И вот… Данка – потаскуха. Нет – быть того не может!

Хлопнула дверь, вошел Мотька. Цыгане умолкли. Он скользнул быстрым взглядом по их смущенным лицам, опустил глаза. Сев на свое место, уставился в пол. За столом повисла неловкая тишина.

– Спой-ка, морэ, – вдруг велел Корча, и Илья понял, что дед обращается к Мотьке. – Спой, хоть лето вспомним.

Мотька мрачно посмотрел на деда. Он явно был раздосадован, но отказаться не посмел. Илья, не знавший, как помочь другу, с готовностью тронул струны гитары, но Мотька не глядя отмахнулся. И запел, не взяв дыхания, хриплым, сорванным голосом.

Ах ты, мири доля, мири бедная…

Пел Мотька плохо даже по таборным меркам, но при первых же звуках Илья почувствовал, как в комнате повеяло полынным запахом, горьким дымом. Илья закрыл глаза, вспоминая давний, промозглый вечер. Поздняя осень. Серое, низко нависшее над сжатыми полями небо, мелкая крупа дождя, разбитая дорога с залитыми черной водой колеями. По дороге тянутся кибитки, чавкают копыта усталых лошадей, кто-то щелкает кнутом, безнадежно ругается: «Чтоб тебе, проклятая, околеть!..» Отец идет рядом с конями, помогая им выбираться из грязи, и вполголоса поет свою песню:

Ах ты, мири доля, мири бедная,

Да пропадаю я, погибаю, мать моя…

Песня вдруг смолкла – на полуслове. Илья, очнувшись от воспоминаний, поднял голову, осмотрелся – и успел увидеть только, как Мотька, отворачивая от света лицо, торопливо, неловко пробирается между сидящими цыганами к выходу. Хлопнула дверь. В комнате повисла смущенная тишина. Цыгане старались не глядеть друг на друга.

– Вот так-то, чавалэ… – вздохнув, буркнул кто-то.

Илья метнул на говорящего бешеный взгляд, жестом извинился и встал из-за стола.

Мотька стоял на дворе, у забора, обхватив руками мерзлые бревна. Илья подошел, встал рядом. Он слышал хриплое, прерывистое дыхание друга, отчаянно соображал, что сказать, как утешить, но слова не лезли в голову.

– Чего ты? – не оборачиваясь, хрипло сказал Мотька. – Иди в дом.

– Я ничего… я… морэ, да ну ее к чертям, что ты, ей-богу… Ну, хочешь, Варьку свою за тебя отдам? Она с радостью пойдет, не беспокойся! Будет в хоре петь, деньгам счет потеряешь с такой женой… Хочешь? – Илья осекся, вдруг сообразив, каким крокодилом будет смотреться его Варька после красавицы Данки.

Но Мотька, казалось, не обратил внимания на невыгодность мены. Не поднимая головы, с трудом сказал:

– Спасибо. Поглядим. Варьку не нуди, я ей сам… Сам спрошу.

– Она у меня честная. Хоть сорок простыней подкладывай.

– Знаю, – Мотька вытер лицо рукавом рубахи, шумно высморкался в снег и лишь после этого повернулся к другу.

– Иди к нашим, – сказал Илья. – Ни к чему всем знать.

Мотька кивнул. Медленно прошел мимо Ильи, поднялся на крыльцо.

Илья приблизился к забору и так же, как только что Мотька, обнял руками колья, замер, глядя на пустую улицу. То ли был виноват Мотька с его песней, то ли сказалось выпитое за вечер, но к сердцу вдруг подкатила острая тоска.

Уедут. Завтра – уедут. И дед Корча, и Стеха, и Сиво, и Мотька… Уедут, а он останется. Зачем, дэвлалэ? Дальше драть глотку в ресторане? Сшибать рубли с пьяных купцов? Издали смотреть на Настьку и вздрагивать от непрошедшего стыда, вспоминая слова Митро? Плясать через месяц на ее свадьбе со Сбежневым, желать молодым счастья? Отец небесный, как надоело все… Не дожидаться бы весны, уехать сейчас… Прямо завтра и уехать! А Варька пусть как хочет. Теперь она и без него не пропадет.

За спиной заскрипел снег. Кто-то подошел, встал рядом.

– Варька, ты? – не поворачиваясь, спросил Илья.

– Это я, Илья.

Он обернулся. Рядом стояла, кутаясь в пуховой платок, Настя. Поймав его изумленный взгляд, улыбнулась краем губ.

– Постою с тобой немного… Разрешишь?

– Двор не купленный, – резко сказал он, отодвигаясь. Думал – обидится, уйдет, но Настя подошла ближе, тоже оперлась на забор.

– Хорошо вы спели сегодня.

– Спасибо.

– И песня красивая… Я давно ее выучить хочу, да Варьке все некогда показать мне.

– Тебе незачем. Куда ты с этой песней – в ресторан? Или, может, князю своему споешь?

– Да что с тобой, Илья?

– Ничего. Ступай в дом, холодно.

Она ничего не сказала. Но и не ушла, продолжая стоять рядом с ним у забора. Тихо падал снег, крупные хлопья ложились на сугробы. Со старой ветлы вдруг снялась и полетела над Живодеркой ворона. Несколько снежных комьев мягко упали на забор.

– Друга твоего жаль. Не повезло. Куда же она пошла, бедная?

– Таскаться не надо было, – глядя в сторону, сказал Илья.

– Илья… – Настя вдруг тронула его за рукав, и ему волей-неволей пришлось повернуться к ней. – Не обидишься, если спрошу?

– Ну?

– Тогда, осенью, когда вы приехали только… Это ведь ты на ветле сидел? Ты, а не Кузьма? Да?

Вся кровь бросилась ему в лицо. Смеется… Смеется над ним. Столько времени молчала, проклятая девка, а ведь разглядела все-таки его тогда… Илья опустил голову, благодаря темноту вокруг.

– Илья… – осторожно позвала Настя.