– Пусти! – взвилась она.

– Не пущу…

– Ето чево тут?

Вздрогнув, Илья отпрянул от Насти. Та тоже метнулась в сторону. Оба испуганно уставились на длинный силуэт, выросший на крыльце Большого дома. По скрипучему, как несмазанные петли, голосу Илья узнал кухарку Васильевых – Дормидонтовну. Этой вредной сухопарой бабы в черном вдовьем платке побаивался, по слухам, даже Яков Васильич.

– Ето чево тут?.. – Дормидонтовна размашистым солдатским шагом двинулась к калитке. – Настасья Яковлевна, вы откуда? А тебе, образина, чево надобно?

– Язык прикуси! – вызверился Илья. – Я Настьку привел, она вон едва на ногах стоит! Додумалась, старая ведьма, ее больную в гости отпускать!

– Не твово ума дело, – огрызнулась кухарка. – Привел – и спасибо, проваливай подобру-поздорову.

– Дормидонтовна, замолчи, – чуть слышно попросила Настя. Не глядя на Илью, прошла в калитку, оперлась на руку кухарки. – Пойдем, пожалуйста. Чаю очень хочу… и спать.

Дормидонтовна напоследок еще раз смерила Илью взглядом василиска и, бурча под нос проклятия собачьей погоде и бестолковому папаше, повлекла Настю к крыльцу. Илья повернулся и быстро зашагал домой. На душе было – противней некуда.


В ресторан на следующий день собрались идти, как обычно, к восьми часам. На дворе немного распогодилось, метели не было, редкие снежинки, кружась, садились на полушубки и шали, таяли на ресницах цыганок. Весь хор уже собрался у Большого дома. Илья нашел глазами Настю. Она стояла у калитки, кутаясь в новую темно-красную шаль, и о чем-то разговаривала с Марьей Васильевной. Увидев Илью, вспыхнула, закусила губу. Он отвернулся.

Зина Хрустальная пришла последней. Она была в своем лисьем, крытом атласом салопе поверх черного платья и в белом оренбургском платке поверх прически. Ее лицо было, как обычно, надменным. Илья уставился на нее во все глаза. До последней минуты он был уверен, что Зина не придет. Она безразлично скользнула по нему взглядом, отвернулась. Спросила:

– Кого ждем?

– Тебя, – сухо ответил Яков Васильев. – Идем.

Толпа цыган с гитарами в футлярах двинулась вниз по Живодерке к ресторану. Встречные торговцы здоровались, улыбались:

– На работу, чавалы?

Двое студентов в натянутых на уши от холода фуражках на ходу чмокнули ручки цыганкам:

– Настасья Яковлевна! Степанида Трофимовна! Здорово, Митро! В субботу мы – у вас!

– У нас, у нас… Вот босота… – пробурчал вслед студентам Яков Васильевич. – Придут, весь чай выпьют, ни копейки не оставят…

– Ладно, ладно тебе, Яшка! – рассмеялась Марья Васильевна. – Они пустые не приходят. Не пряников, так селедку из трактира притащат. Смотри, вон тебе мадам кланяется!

С соседнего тротуара в самом деле махала рукой в черной митенке толстая содержательница дома свиданий:

– Яков Васильевич, добрый вечер! Помните, что я у вас просила?

– Помню, Даная Тихоновна! Все будем! – с неожиданной улыбкой ответил Яков Васильевич.

«Мадам» благодарно улыбнулась в ответ, запахнула на мощной груди рыжую ротонду и юркнула в бакалейную лавку. Цыгане с усмешками переглянулись. Неделю назад две девушки из заведения мадам Данаи робко постучались в Большой дом, попросили позвать Якова Васильевича и, запинаясь, передали «нижайшую просьбу»: в воскресенье мадам справляет именины и «покорнейше умоляет» Якова Васильева прийти самого и привести «всех, кто не побрезгует, господ цыган». Яков Васильев дал согласие.

– А чего это ты зубы скалишь? – подозрительно осведомилась Марья Васильевна через несколько шагов. – Яшка! А ну, посмотри на меня!

– Маша, отвяжись… Тебе какое дело?

– Да никакого, старый кобель! Хоть рожу такую довольную не делай, дети смотрят.

– Дети… Твои дети давно сами… Если хочешь знать, Митро…

– Ох, молчи, поганец, убью! Ничего знать не хочу! Когда ты его, наконец, снова жениться заставишь? Ни на кого надеяться нельзя, все самой думать, все самой…

Ресторан Осетрова находился на Большой Грузинской, в десяти минутах ходьбы от Живодерки. Заведение уже работало, у входа стояло несколько экипажей, извозчичьи пролетки. На морды лошадей были надеты торбы с овсом. По тротуару, у самых лошадиных ног, подбирая зерна, бесстрашно сновали воробьи. Цыгане привычно прошли через грязный, залитый помоями и засыпанный золой задний двор к черному входу.

В небольшой «актерской» комнате было тесно, как в селедочной бочке. Мужчины начали настраивать гитары. Цыганки наспех одергивали платья перед выходом, поправляли прически, переругивались. У дверей Яков Васильев разговаривал с половым:

– Кто сегодня в зале?

– Как обнакновенно… – плоское рябое лицо парня изображало глубокую работу мысли. – Купец Сбитнев с компаньонами сидят, сейчас поросенка с хреном спросили… Рябушины, оба брата, трезвые пока что, уже два раза про Настасью Яковлевну спрашивали. А еще граф Воронин уже час сидят. В расстройстве, кажется, сильном, коньяк глушат…

– Воронин? Здесь? – удивился Яков Васильевич. Покосился на побледневшую Зину, сквозь зубы пробормотал: – Этого не хватало…

Зина подошла к хореводу. Стоящий у двери Илья видел ее изменившееся лицо. Наклонившись к Якову Васильеву, она что-то прошептала. Тот нахмурился, подумал.

– Ладно, ступай.

– Спасибо… – тихо сказала Зина. Сдернула с гвоздя салоп и, забыв на подоконнике свой пуховый платок, выскользнула за порог. В крошечное грязное окно было видно, как она бегом, склонив голову и закрывая лицо ладонью, пересекает темный двор.

– Так Зинка сегодня не… – заикнулся было половой.

– Не выйдет, – отрезал Яков Васильев. – Скажи Воронину – больна, не смогла прийти.

– Скажем, нам какое дело… – пожал плечами парень. Сунул пальцы за пояс, шагнул к двери. – Скоро вы, Яков Васильич? Мне к гостям пора.

– Сейчас выйдем.

В этот вечер ресторан был полон. Цыган встретили доброжелательными аплодисментами. Яков Васильевич взмахнул гитарой, и хор затянул «Чарочку». Илья, стоявший на своем обычном месте – вторым слева, рядом с Митро, – не смог удержаться, чтобы не кинуть взгляд на столик у окна, который занимал Воронин. Было видно, что он много выпил сегодня: красивое лицо графа было бледнее обычного, серые глаза странно блестели. Взгляд его нервно заметался по лицам цыган. Не увидев Зины, Воронин нахмурился, подозвал полового, что-то отрывисто спросил у него, показывая на цыган. Тот рассыпался быстрым шепотом, прижимая ладонь к груди. Воронин поморщился, не дослушав, отослал полового, отвернулся к черному окну. За весь вечер он больше ни разу не взглянул на хор и ближе к ночи ушел в отдельный кабинет.

В этот вечер пели много. После выступления «для всех» в общем зале пошли по кабинетам. Братья Рябушины, недавно заключившие удачную сделку, спешили прогулять барыши и наперебой заказывали песни. Предпочтение они отдавали Варьке и Насте. Илья уже начал злиться, глядя на то, как старший Рябушин, огромный парень, на саженных плечах которого чуть не трещал модный французский сюртук, тряс жирными волосами и совал уставшей Варьке скомканные деньги:

– А теперь желаю – «Ты не поверишь!» И ты, Настька, подпевай! Небось деньги плотим!

– Для вас, Петр Никитич, хоть до завтра! – кланялась Варька. Настя, бледная и сердитая, едва дождавшись гитарного аккорда, запевала:

Хорошо цыганки песенки поют,

Еще лучше с господ денежки берут!

К облегчению певиц, Рябушины довольно быстро упились и попадали головами на стол. Варька побежала умыться. Стешка, оглядевшись по сторонам, подскочила к столу и ловко вытащила из-под руки старшего Рябушина оставшиеся кредитки:

– Все равно по дороге разбросают, а нам пригодится. Ну – все, ромалэ? Домой?

– Надо бы… – пробурчал Митро, протягивая упавшей на стул Насте свой платок. Та торопливо вытерла пот со лба, поправила волосы:

– Господи! Для вот этих – терпеть не могу! Хуже босяков пьяных…

– Не рано ли барыню из себя строишь? – вполголоса проворчал Яков Васильевич. Настя вспыхнула, но промолчала.

В дверь кабинета просунулась плешивая голова хозяина ресторана. Осетров осмотрел цыган, нашел взглядом хоревода. Тихим, надтреснутым голосом сказал:

– Граф Воронин к себе в кабинет просят…

– Это верно? – недоверчиво переспросил Яков Васильевич. – Ты ему сказал, что Зинки не будет?

– Да знают они… Только все равно желают…

– Н-да… Ну, ладно, скажи – идем.

В кабинете горели свечи. Они уже наполовину оплавились, их неровный свет прыгал по стенам, дрожал на столовом серебре. Граф Воронин сидел за столом один. Цыгане цепочкой, друг за другом, вошли в кабинет.

– Добрый вечер, Иван Аполлонович. Что изволите?

– Где Зина, Яков Васильевич? – не ответив на приветствие, хрипло спросил Воронин.

– Больна, ваше сиятельство, – не моргнув глазом заявил хоревод. – Еще вчера свалилась. Вы и сами, наверно, знаете…

– Откуда мне знать, merde! [22] – сорвался граф. Но, тут же опомнившись, умолк, отодвинулся в тень. – Ладно… Хорошо. А кто же «Ночи безумные» петь будет?

– Обижаете, Иван Аполлонович. Разве в хоре голосов нет? Вот Гашка, поверьте, не хуже Зины споет. Гашка, поди сюда.

Пятнадцатилетняя Гашка, самая маленькая из хоровых певиц, несмело выдвинулась вперед. Она совсем недавно начала выезжать с хором и до сих пор стеснялась солировать, хотя имела прекрасное звонкое сопрано. У Гашки была смуглая, очень живая мордашка, большие, опушенные мягкими ресницами глаза и чудесные, по-детски пухлые губки, по которым сходили с ума молодые купчики Замоскворечья. За считаные недели у Гашки завелось множество поклонников. Дядя Вася, Гашкин отец, был очень рад успеху дочери и открыто заявлял, что «еще до Пасхи» его девка станет первой солисткой. Цыгане посмеивались, но не спорили.

– Как – Гашка? – переспросил Воронин. Он подался вперед, прыгающий свет упал на его бледное лицо с сильно блестевшими глазами. Его рука, протянутая к Гашке, слегка вздрагивала. – Подойди, милая. Споешь «Ночи безумные»?