— Да что ты для меня сделала?! Родила? Спасибо! Низко кланяюсь за этот подвиг…

— Перестань ерничать! Интеллигентные девушки не позволяют себе подобных высказываний… Кстати, что у тебя с тем мальчиком?

Вот так всегда. Мама перескакивала с одного на другое со скоростью несущей кобылки. И при этом напрочь забывала предыдущую тему. И, слава Богу, потому что выводы из услышанного мама делала также совершено непредсказуемые и непонятно на чем основанные. Что следует из чего, уследить было крайне сложно. А уж понять — никто и не пытался.

— Мам, какая тебе разница?

— Как же, Аня, мать я тебе, и сердце болит. Ты ведь больная у меня, слабенькая. Кто такую замуж возьмет?

"Спасибо, мама", — кивнула я. А что еще можно было ожидать от этой женщины? Родной? Нет, чужой. Совершенно. И живущей, словно в другом мире.

Сколько раз за свою жизнь я слышала подобные слова? Много. Одни произносили их тихо, смущенно, другие — жестко и обвиняюще, третьи — с презрением и насмешкой, четвертые — равнодушно и вскользь, словно речь шла о чем-то далеком, как статуя Свободы. Но были и такие, что не говорили вслух ни слова, но жалели слишком явно, слишком навязчиво выказывая свою жалость.

И большую часть этих взглядов и слов я получала от матери.

И ни одного — от братьев. Для них я была обычной, и пусть часто болеющей, но жизнеспособной, сильной — равной любому здоровому.

— Что ты молчишь? Ты не сказала ему, что инвалид? Он уже сделал предложение? Давай я ему все скажу, тактично.

— Нет! И не лезь ко мне!! Оставь меня в покое!!

— Ах, ах, — задохнулась от возмущения мама. — Как ты смеешь разговаривать со мной в подобном тоне? Я знаю, знаю — это все Алексей! Это он настраивает всех против меня! Мерзкий мальчишка! Что он вбил тебе в голову, а?! Что?! Что ты все можешь? Что ты здорова? Но это неправда! Ты должна понять, что никогда не станешь, как все, и поэтому должна принять любого нормального мальчика за подарок! Тебе двадцать два года — пора заводить семью и детей!

— Мне нельзя иметь детей…

— Ложь!! Кого ты слушаешь?! Алексея? Он искусный лжец, ему нельзя верить! А ты женщина и должна быть умнее мужчины. Выходи замуж и не раздумывай. А то смотри, уйдет последний поезд…

— Хватит!!!

— Нет, нет, посмотрите, что делается — она смеет повышать голос на родную мать! Ты что себе позволяешь?!

— Оставь меня в покое!!

— И оставлю! Да, да! И другие оставят! А кому ты нужна, хамка?! Больная истеричка! Я ей, как мать, советую, а она в таком тоне! Ноги моей здесь больше не будет! И помяни мое слово — ни один нормальный, порядочный человек близко к тебе не подойдет, — кричала мама уже из коридора. — Не нужна ты никому, такая! Тебе не тело — душу лечить надо! Это тебе за грехи, за низкое отношение к родителям! И мало, мало — тебя еще больше накажут!

Слова матери, словно иглы, вонзались в мозг, и я готова была кинуться на нее, вымещая ту ярость, что овладела мной. Мне было больно, обидно и противно. Почему это моя мать?!

— Нет, никуда я не пойду, я позвоню Диме и дождусь его приезда. Пусть разбирается с вами! Я больше не собираюсь терпеть оскорбления в собственном доме!

— Это наш дом!!

— Да? А когда это ты успела его купить? На что? На то, что выдают тебе братья? За что они тебе деньги дают? Откуда у моих сыновей столько денег? У одного квартира, у другого, у третьего. А нас, считай, в дом престарелых сдали! Хороши деточки!

Я почувствовала слабость и головокружение. И толкнула дверь в комнату Сергея, надеясь скрыться за его широкой спиной от гневных выпадов родительницы и предотвратить приступ. Но я совершенно забыла, что брат не один и, распахнув дверь, невольно стала зрительницей пикантной сцены, а заодно пригласила на просмотр маму. Та была оскорблена до самых кончиков своих пуританских привычек и взвопила фальцетом:

— Да это притон!!

Сергей растерянно смотрел на меня и лишь еще соображал, что мне вроде бы не нужно видеть то, что довелось. И покраснел, оттолкнул от себя очнувшуюся, наконец, подружку. Та ойкнула и плюхнулась на пол. Брат попытался высказаться, но я быстро закрыла дверь, угадав желание матери ворваться и устроить в прямом смысле выволочку бессовестной девушке и еще более бессовестному сыну.

Поверхность двери пришлась возмущенной и доведенной до пика самых изысканных эмоций женщины по носу. Та взывала:

— Бордель!!..Вы проклятое семя!! Вы…Вы бесчестные, низкие, порочные…дегенераты! Выродки!! Я сейчас же приведу отца! — и рванула к выходу. — Превратить дом в бордель! И это средь бела дня! Какая грязь! Какая низость! Это ты! — она ткнула в меня пальцем и вперила горящий взгляд, от которого мне стало не на шутку плохо. — Это ты всему виной! Порочная дьяволица!! Вот, вот твое влияние, вот забота братьев!.. Извращенцы! И почему ты не умерла?!!

Хлопнула дверь, приглушая крик матери, стук ее каблуков. А я сползла по стене на пол и всхлипнула, ответив пустоте:

— Не знаю… не знаю.

И заплакала, стараясь не шуметь, не тревожить вновь влюбленную парочку за дверью. И все больше впадала в истерику, не знала уже, как остановиться — раскачивалась из стороны в сторону и кусала губы, чтобы не завыть. И чуть не захлебнулась — из носа хлынула кровь, заливая кофту, попадая в рот.

Я хотела крикнуть Сергея и не могла — хрипела, сглатывая противную кровь, одной рукой зажимала бесконечный поток, другой тянулась то ли к телефону, то ли к Сереженой комнате. И понимала — не успею.

Скользкая от крови рука сбила телефон на пол. Трубка недовольно заныла короткими гудками.

— Се-сережа…Сережа! — из последних сил крикнула я и удивилась, что он рядом. Лицо зеленое от страха, глаза умоляют, а трясущиеся руки пытаются удержать меня в этом мире.

Его подруга набирала номер скорой помощи, стараясь не смотреть на нас. И глубоко дышала, видимо, готовясь упасть в обморок. Еще бы — столько крови обыватель видит лишь по телевизору…

Подозреваю, что те незабываемые впечатления, что они получили в тот день, навеки развели их в разные стороны в значительно покалеченном виде. Сергей больше не приводил женщин в дом в моем присутствии и даже в отсутствии. А девушка, думаю, ушла в монастырь.

Я же попала в реанимацию.


В который раз я потрясла себя собственной живучестью, и белый кафель реанимационного отделения порадовался моему обществу всего шесть дней. На седьмой я переехала на второй этаж, в тишину и комфортабельность отдельной палаты для элитных персон.

Сказать, что я была тому рада — не могу.

Мама решила загладить свою вину и наведалась в сопровождении отца. Его я видеть хотела, ее — нет. Я была еще слаба и потому не годна к сопротивлению материнским высказываниям, пророчествам и нравоучениям. Я молча смотрела на нее и все силилась понять — хоть раз в жизни она испытывала к нам настоящие материнские чувства? Хоть раз чувствовала себя виноватой пред нами? Хоть раз пожалела о том, что не сделала сильней, чем о том, что сделала?

На эти вопросы я до сих пор не получила ответы, но отчего-то по сей день пребываю в стойкой уверенности, появившейся у меня еще в детстве и окрепшей в те дни — что я не родная ей. И мои братья так же — подкидыши. Это предположение само собой упрощало отношения, перечеркивало все вопросы, а ответы делало ненужными. Да и как еще можно было объяснить ее отношение к нам?

Вот только подтверждение своему предположению я не получила и чувствую себя за эти мысли черствой эгоисткой, порой более низкой, чем мать. И это равняет нас с ней. И подтверждает, к моему огромному сожалению, обратное. Но если б было так, как я хотела, как много бы решилось тогда проблем. Как просто и легко можно было забыть все обиды, перечеркнуть память прошлого, и больше не мучиться в череде непонимания и неоправданной родительской жестокости. И главное — любить открыто…

Отец похлопал меня по руке и заверил, подбадривая перед уходом: "Это всего лишь вышла дурная кровь, Аня".

Наверное. А вместе с ней оптимизм, вера в лучшее и милые душе иллюзии, что еще грели меня, давали возможность шагать в ногу со сверстниками.

Все это осталось за дверями реанимации. Здесь была уже другая Аня. Может быть и не постаревшая, на настолько четко осознавшая, что период детства, юности, становления личности миновал, что состояние мое можно было смело приписать как переходное к поре зрелости.

Я не узнавала себя. Лежала, как куколка какого-нибудь особо бездарного насекомого, и смотрела в окно или на потолок. Меня не радовала весна, не было в душе той щенячьей восторженности от заливистых птичьих трелей, от веселых красок, что дарило это время года, что обычно гнала на улицу в поисках особых, острых ощущений, что дарила приподнятое настроение и скрашивала мрак действительности.

Я вдруг со всей жестокой ясностью осознала, что действительно являюсь серьезно больной, обузой, камнем преткновения меж братьями, родителями и окружающим миром. Мои родные не могли меня бросить и тащили из последних сил, забыв о себе. Но я-то помнила о них и видела, как ломаются их судьбы под гнетом такой тяжести, как сестра — инвалид.

Овладевшая мной меланхолия по совокупности всех фактов все ж не смогла надолго укрыть мою душу и сознание черной пеленой. И ворча, уползла вон, изгнанная теплом и заботой моих ангелов-хранителей. Диссонанс постаревшей души, продолжающей жить в еще очень молодом теле, не был признан и опознан. Природная живость ума и характера, озорство, еще не отжившее, а чуть придушенное обстоятельствами, вновь зашевелилось во мне, разбуженное безграничной любовью самых дорогих мне людей. И хоть оно больше не звало меня навстречу опасным приключениям, но еще одаривало легкостью суждений и взглядов, быстро возрождало ушедшую, казалось, навеки надежду и веру в лучшее.

Спины, что прикрыли меня в сотый, тысячный раз, руки, что поймали на взлете, души, что свиты с моей в одно целое, и удерживающие крепче якоря, помогли выбраться, подняться, выпрямиться и… продолжить прежние мучения.