Та роль, что я отвела по скудости своего ума и грешности характера Сергею, ему не подходила. Не могла подойти. И я могла бы это просчитать, понять еще вчера, если б меньше была занята собой: Сергей никогда, ни за что не смириться с ролью любовника, не пойдет на поводу моих капризов, не станет безропотной игрушкой в моих руках. И я была в ужасе. Нет, не оттого, что совершила ошибку, поддалась порыву, мести и давнему желанию, а от осознания собственной слепоты.

Но разве, примеряя роль любовника к образу собственного брата, я готова была и сама безропотно отыграть ее? Нет. Трижды, сто, миллион раз — нет. Если быть честной хоть раз, хотя бы на секунду освободить свое сознание от трухи ветхих, давно потерявших свое значение слов морали, высвободить спрятанные, спрессованные под гнетом обстоятельств, законов долга истинные чувства, они сорвут шлюзы, затопят все островки воспоминаний, что еще держат меня в рядах здравомыслящих людей. Они просто сомнут любовь и привязанность к братьям, утопят наш брак с Олегом, погребут материнский укор, непонимание и осуждение друзей, подруг, знакомых. И лишь одно останется после наводнения — Сергей. Он и я. Свободные и счастливые. Вместе. Без оглядки.

Но разве такое возможно? Разве можно построить свое счастье на костях любимых и любящих, и преданных за любовь?

Способна ли я на подобный грех, самый низкий, самый подлый из всех совершенных?

И разве я уже не совершила его?

Разве Сергей будет хранить нашу тайну? Скроет нашу связь от посторонних глаз и взора братьев? А я разве смогу вычеркнуть эту ночь из своей жизни, как вычеркнула когда-то ночь с Андреем? Увы, нет. Не хватит сил. Нет желания. Я больше не хотела, не могла черкаться на полотне своей и тем более его жизни, как на тетрадном листе. И понимала, что из этого могло получиться. И осуждать за то можно было лишь себя…

В дальней комнате жалобно дрогнули гитарные струны, послышался хриплый голос брата:

— "Дом казенный предо мной да тюрьма центральная,

ни копейки за душой да дорога дальняя.

Над обрывом пал туман, кони ход прибавили.

Я б махнул сейчас стакан, если б мне поставили"…

Сколько раз я слышала эту песню Михаила Круга в его исполнении? Но впервые в голосе брата не было блатной бравады, разрывающий тишину квартиры тихий, полный горького безысходного одиночества голос был сильней юношеского куражного крика. А это и был крик, придушенный жизнью и уже не имеющий сил скрываться, чего-то ждать.

И я готова была закричать в ответ, перекрывая печаль мелодии, зажать уши, чтоб не слышать болезненного хрипа Сергея. Завыть, вымещая, выплескивая, как и он, всю боль, что накопилась за долгие годы жизни и вместе, и одновременно — врозь. Прожитые в каком-то изнуряющем отчаянье, бегстве от себя самой, унылому хождению по тому кругу, что предопределил нам людской снобизм, человеческая мораль…братская забота. Эта жизнь была правильной, обычной и до омерзения ненавистной. Мы прожигали ее. Я — в надежде, наконец, либо выбраться, либо умереть. Он — бунтуя против себя и окружающей действительности, в вечной и глупой борьбе с ветряными мельницами, затеянной еще Дон Кихотом.

— "…Золотые купола, душу мою радуют.

А то не дождь, то не дождь — слезы с неба капают"…

Я понимала — он не случайно выбрал эту песню. Мне стало настолько жалко его и себя, что все сомнения исчезли, утонули в том горе, мучительной безнадежной борьбе со своей душой, сердцем и тем, что навязывали нам годами, что буквально рвалось из горла Сергея, бередило мою душу.

— "Над обрывом, на краю сердце дрожь охватит.

Жизнь босяцкую мою кто переиначит?"…

Я шагнула в комнату, уже зная, что скажу ему, уже готовая к оскорблениям со стороны Олега, гневным упрекам мамы и молчаливому, болезненному непониманию и противостоянию братьев.

Сергей, вальяжно развалившись в кресле, лениво перебирал струны, с сумрачным видом поглядывал в окно. Он делал вид, что не видит меня.

Он боролся с собой, с желанием озвучить свое состояние более откровенным, грубым текстом, еще более скорбным, чем исполненная песня.

— Сережа, — позвала я не смело.

Струны смолкли. Он глянул на меня исподлобья и отвернулся, убирая гитару за кресло. Я не знаю, что со мной произошло, что толкнуло "не вон из квартиры", а навстречу любимому, в ту пропасть, что дарили его преступные объятья… Может, оттого и сладкие?

Я сделала всего лишь еще один шаг. И оказалась на самом краю обрыва, зашла за ту черту, из-за которой уже нет возврата. Но тогда я не знала о том, не догадывалась, а когда поняла, было уже поздно — земля поехала под ногами и увлекла вниз.

Я грелась в его руках и молилась о бесконечности этих минут, о долгой, благополучной, полной любви и тепла жизни, пусть не моей — его.

— Что решила, котенок? Сколько нам отмерила? День, ночь, час? Ты скажи, я пойму, даже если… — он хрустнул зубами, сдерживая эмоции, — пора собираться.

Я внимательно посмотрела на него. Он вымучил улыбку в подтверждение, но по лицу ходили желваки, глаза умоляли — останься.

— Завтра…

— Да? Ну, спасибо. Значит, еще ночь на милость кинешь?… Не обращай внимания, Анюта, это я так, голодный, вот и злой. Сейчас поужинаем, а завтра я тебя отвезу и сдам с рук на руки твоему… хмырю!

Он все-таки не сдержался, дернулся, скривился от одной мысли, что этот вновь встанет меж нами. А я молчала: мне было интересно — до чего он дойдет, как долго сможет играть передо мной роль послушного и безропотного человечка. Сколько минут удастся его лицу держать маску галантного равнодушия, непривычную для него по сути своей и удушливую по смыслу.

— Все, как всегда, как было. Да? Брат и сестра, и…ну, мало ли что случается, — и взорвался, зашипел в лицо, не смея криком пугать меня. Но оскал впечатлял не хуже. И смешил — глупый, я ведь уже все решила…

— Что ты со мной делаешь, Анька?! Чего добиваешься?! Чтоб я убил этого бабуина?! Да легко! Ты как себе все это представляешь?! Все, как прежде, да? Я — здесь, а ты — там, с ним?! В одной квартире!..

— На счет квартиры — у меня там вещи.

— Вещи?!! — его лицо исказила гримаса возмущения. — Какие вещи, к черту?!

— Мои: документы, косметичка, итальянские сапожки, книги. И так, по мелочам. Думаешь, ему пригодится мое белье? Э-э, вряд ли. Да и не хочу я его оставлять, зачем?

Сережа не понимал, но силился — лицо кривилось, глаза щурились, брови хмурились. Пришлось пояснить.

Я щедро улыбнулась и обвила его шею руками:

— Я переезжаю к тебе, дурачок!

С минуту Сергей не смел поверить услышанному и вдруг закричал, оглушая:

— Анька!! Котенок, мой!! Девочка, солнышко, счастье мое! — закружил по комнате, подхватив меня на руки.


Первый луч света скользнул в комнату, пробежал по нашим лицам, на минуту запутался в волосах, смятых простынях, ворохе подушек и одеял и, очертив силуэт сплетенных тел, стыдливо спрятался за жалюзи.

Мы открыли глаза одновременно и, блаженно улыбаясь, лежали на одной подушке и просто смотрели друг на друга, любуясь милыми чертами и наслаждаясь покоем. Мы были счастливы настолько, что тела обрели невесомость, а души сплелись в одно целое и не пели — парили в заоблачной дали, в тех краях, где не слышали о печали и бедах.

Что он видел в моих глазах? Наверное, то же, что и я в его — наше будущее: бесконечное счастье, помноженное на любовь, и оттого — светлое и безмятежное, что небо над крышами нашего дома, над этим еще только просыпающимся городом, над всем миром.

Сколько нам было отмерено судьбой подобных минут? Ни он, ни я не ведали о том, да и не хотели знать. Мы лишь надеялись на лучшее, пытались поверить.

— С добрым утром, котенок, — сколько нежности в голосе, сколько во взгляде? В ней можно было утонуть. Сколько лет он копил ее для меня, только для меня. Его пальцы, словно лучики солнца, пробежали по моей щеке, задержались у края губ:

— Предлагаю сегодняшний день посвятить себе любимым. Съездим в город, прошвырнемся по магазинам, отравимся пирожным и местным кинематографом. А, Ань, ты как?

Мне было все равно — хоть в кино, хоть в зоопарк, хоть за пирожным, хоть за гриппом. Лишь бы с ним, лишь бы рядом.

Я просто кивнула.

Говорят, чудеса, длятся миг. Может быть. Но есть такие чудеса, что при всей мгновенности остаются в памяти навечно и тем самым перечеркивают аксиому об их мимолетности. Наше чудо длилось уже двое суток, что само по себе было сказкой. И, конечно же, каждый из нас понимал, что финал близок, но разве хотел? Разве не писал его на свой вкус, противореча принятым законам мирозданья? И верил, что будет именно так, а не иначе.

Мы наскоро позавтракали и почти бегом направились к машине. Уже через двадцать минут гуляли по проспекту, зашли на выставку юных дарований, побывали на спектакле и, смеясь, вылетели вон. Постановка для самых маленьких превратила в детей и нас.

Мы резвились, как школьники. Нам не было дела до людей, с непониманием и настороженностью поглядывающих на расшалившуюся парочку, устроившую пикировку снежками прямо посреди проспекта перед величественным зданием драматического театра. Конечно же, Сережа победил и уронил меня в снег, и мы долго барахтались, давясь от смеха. Целовались прямо в сугробе, наплевав на приличия и ясный день, группу школьников, идущих на Новогоднюю елку в театр.

Перед нами вырос мальчик лет восьми, с трепетом прижимающий яркий пакет с конфетами к груди. Он с любопытством уставился на странных взрослых: видимо, принял наше озорство, как продолжение Новогоднего представления. Сережа сел, помог сесть мне и широко улыбнулся мальчику:

— Привет! Дед Мороз отоварил? Ты не в курсе, когда он взрослым подарки раздавать собирается?

Мальчик засмеялся:

— Он только маленьким подарки приносит, а ты очень большой!