— Я не послушала тебя, мама, — Джилл подошла, обняла ее за плечи. — Я не могла тебя послушать.

— Спасибо, Джилл. Я хотела, чтобы ты это сделала, — Маренн с нежностью провела рукой по волосам дочери. — Но не могла заставить себя сказать тебе об этом.

— Правда, мама? — Джилл растерянно улыбнулась. — А я так волновалась. Ну, мама, — она тронула Маренн за руку. — Скажи же, как ты хотела сказать еще в сорок пятом. «Йохан, вот моя дорогая дочка Джилл, та самая, которая звонит Дитриху по оперативной связи и спрашивает, что ей делать с письмами фрейляйн Браун». Усаживать нас за стол и знакомить нет надобности, мы уже познакомились. Йохан все знает обо мне, а я кое-что знаю о нем. Но скажи хотя бы это.

— Хорошо, — Маренн произнесла едва слышно. — Йохан, вот моя дорогая дочка Джилл, та самая, которая звонит Дитриху по оперативной связи и спрашивает, что ей делать с письмами фрейляйн Браун.

— Здравствуй, Мари, — Йохан поднялся по ступеням и подошел к ней.

Джилл отошла в сторону. Сжав на груди тонкие пальцы, Маренн неотрывно смотрела, как он идет, словно сама всем своим существом проникала в каждое его движение, ловила его взгляд. Слезы текли по ее щекам. Она не нашла в себе силы ответить на его «Здравствуй, Мари», только едва заметно шевельнула губами. Он протянул ей розы. И она приняла их, едва прошептав, «спасибо».

— Я была… я… — она проговорила робко, все так же, глядя ему в лицо. — Я хотела…

— Я приехал, Мари, чтобы любить тебя, а не спрашивать, где ты была, что ты делала и что хотела, — ответил он, понизив голос. — Ты не поцелуешь меня, Мари? С тех пор как мы расстались на Балатоне, ты целовала меня только во сне. Но очень часто.

Одурманивающе сладко пахла глициния, золотая пыльца с цветков, обвивавших террасу, осыпалась ей на плечо. Она протянула к нему руки, он обхватил ее за талию, прижимая к себе, — долгий поцелуй, горячий и страстный. Ей на мгновение показалось, что время повернуло вспять. Они снова в Венгрии, в сторожке лесника Золтана, за окном идет дождь, но ей жарко от любви, жарко от взаимных чувств и ласк и упоительного счастья.

Джилл вышла с террасы в комнаты. Потом вернулась. Он все еще целовал ее. Джилл направилась к лестнице.

— Куда ты? — отстранившись от Йохана, Маренн посмотрела на нее.

— Я поеду к мадам Анне, мама.

— Но Анна может быть занята.

— Она ждет меня, мы с ней договорились! — Джилл рассмеялась, сбегая по ступеням к своей машине.

— Это просто заговор, как у доктора Виланда, — Маренн улыбнулась, качая головой.

— Мама, я же не зря работала в разведке. Кое-чему я научилась, — дочь открыла дверцу машины.

— Я только прошу тебя, — сказала Маренн ей вслед. — Не надо досаждать Анне весь вечер и всю ночь. Этот замок намного больше нашего дома в Грюнвальде. Но даже оттуда я не позволила бы тебе никуда уйти надолго. А здесь всем места хватит. Здесь есть комнаты, в которых я сама не бывала с детства.

— Хорошо, мама! — Джилл помахала рукой, машина отъехала.

Они остались вдвоем, он не выпускал ее из объятий.

— Ты приехал ко мне, сюда. Я даже не верю, — она опустила голову на его плечо.

— Я приехал во Францию, потому что одна французская женщина, Эсмеральда, постоянно живет в моем сердце. Она называла себя австрийкой, но была француженкой до кончиков ногтей. Идеальной француженкой, фантастической, как героиня романа Гюго. Она говорила, что выросла на юге Франции. Я никогда здесь не был, даже во время войны. Мне хотелось узнать, что это за воздух, который взрастил ее, которым она дышала. И, может быть, встретить ее саму. Я ее встретил, Эсмеральду.

— Эсмеральда состарилась, Йохан, — она грустно улыбнулась. — У нее появилось больше морщин.

— Неправда, — он поцеловал ее, осушая слезы на щеках. — Для меня ты такая же, какой была в сорок четвертом. После освобождения я встречал первое Рождество дома, но вспоминал Рождество в Арденнах, белый рояль, твой парадный мундир, распущенные волосы. Я помню твое тело, это самая главная память, которая сохранилась, она не подвластна людям, не подвластна времени. Она сохранится, пока я жив. В этом твоем огромном замке есть спальня? — он посмотрел ей в глаза.

— Конечно, есть, и не одна.

— Нам хватит одной. Пойдем туда.

В высокое распахнутое окно струился теплый бриз с моря, донося сладкий запах глициний и солоноватый привкус морских ракушек. Он повернул ее к себе спиной, взяв рукой тонкий замок молнии на спине.

— Это моя любимая молния, — проговорил тихо, целуя ее шею под волосами. — Я так давно мечтал ее расстегнуть, правда, на другом платье, но эта ничуть не хуже. Такая же длинная.

— Я не знала, что ты приедешь сегодня, — она закинула руку, гладя его по волосам. — Я догадывалась, что это вот-вот случится, все внутри меня ожидало, замерло в предчувствии. Но если бы я знала, что сегодня, я бы надела то. То есть точно такое же, как то.

— Чтобы его поскорее снять. Но это не имеет значения. Это тоже красивое. У тебя все красивое. И тело, и платья на нем, и мундиры.

Он осторожно дернул молнию, замок заскользил вниз. Он расстегивал медленно, целуя каждый сантиметр освобождающейся кожи от шеи до ягодиц, вдыхая аромат апельсина с ванилью и горький шоколад — аромат, круживший голову на Балатоне, тот, который он так часто, внушая себе сам, чувствовал в плену, и, казалось, она пришла, она стоит рядом. Благодаря которому он выжил, ради которого обещал ей выжить и вернуться к ней.

Платье спустилось, она перешагнула, отбросив его носком туфли в сторону. Так же медленно и осторожно, целуя и лаская ее, он расстегнул тонкий замок бюстгальтера. Снимал тонкие шелковые бретели, освобождал грудь, с наслаждением целуя теплую ложбинку между грудями и розово-коричневые упругие соски. Он столько раз вспоминал это в камере смертника, что даже показалось, что все было только вчера. И те же ощущения, за которые не страшно умереть, тот же аромат, та же горячая ответная ласка, то же чувство. Она отвечала на его ласку, на ощупь, ладонями и губами вспоминая сильные, широкие плечи, узкий торс, каждый шрам на теле, оставленный войной, мягкие коротко остриженные волосы. Ей вдруг показалось, что это не летний вечер опускается за окном, окутывая туманной дымкой море, а снова идет снег с дождем, барабаня в стекло в чулане сторожки венгерского лесника. Струи дождя текут по стеклу, она снова видит его долгий прощальный взгляд, тогда она думала — на месяц, а оказалось почти на пятнадцать лет, налет бомбардировщиков, мальчик, мечущийся по дороге, в страхе ищущий маму. Она стиснула веки, слезы покатились из глаз.

— Что ты? Что ты? — он целовал ее лицо. — Что?

— Я вспомнила Берлин тогда, — она открыла глаза, глядя на него. — Я думала, мы больше никогда не увидимся. Я потеряла нашего ребенка. Это было невыносимо.

— Вот видишь, — он провел рукой по ее щеке, поворачивая ее лицо к себе. — Ты считаешь, меня это не касается? Я даже не имею права знать, что ты ждала нашего ребенка и потеряла его? Почему? Кому так легче? Мне не легче, когда тебе нелегко. Может быть, ты все-таки позволишь мне сделать то, что я собирался сделать еще в сорок пятом — занять место мужчины в твоей жизни? Или будешь отталкивать, держать на расстоянии?

— Позволю, — она прижалась обнаженной грудью к его груди, словно хотела втиснуться в него, слиться воедино, прислонилась щекой к его щеке. — Я еще в Венгрии догадывалась, что беременна, но решила удостовериться сначала в Шарите, ведь уже и тогда возраст был у меня не юный, а все, что мне пришлось пережить в жизни, наложило отпечаток на здоровье. Поэтому я промолчала, я не хотела внушить надежду, которая была еще совсем призрачной, — она посмотрела ему в глаза. — Не потому, что я старалась скрыть, все решить сама. Ни в коем случае. Я знала, как ты хочешь этого ребенка, я сама его хотела, я думала все сделать наверняка.

— Вы попали под бомбардировку?

— Да, когда англичане уже забрали узников, и мы возвращались обратно в Берлин. Вся дорога была запружена беженцами, — он снова обнял ее ягодицы, подтянув к себе. — Налетели бомбардировщики, люди начали метаться в панике. Я увидела мальчика, он потерял маму. Они уже начали бомбить. Он бы погиб. Я побежала на дорогу, схватила его, и в этот момент невдалеке разорвалась бомба, меня отбросило волной, перевернуло раза четыре или пять, я даже не помню. Я сильно ударилась, упав в канаву, просто чудом ничего не сломала, и мальчик тоже остался цел. Через минуту я почувствовала боль и поняла, что теряю ребенка. Это было ужасно, — она опустила голову. — Может быть, какая-то другая женщина и выдержала бы, которая потяжелее весом, вес бы самортизировал, но я со своими костями, — она грустно усмехнулась, — нет. И если бы все произошло в Берлине, еще можно было бы успеть приехать в клинику, что-то сделать. Но на той дороге, запруженной беженцами, все пропало, — у нее задрожали плечи, он прижал ее к себе, целуя. — Мальчика, которого я спасла, звали Иоахим, — сказала она, сглотнув слюну, и вытерла пальцами выступившие слезы. — Я часто думала потом над этим, ведь случайных совпадений не бывает. Я поняла, что это знак. Нельзя разрушать чужую жизнь, меня наказали за это.

— Что-что? — он приподнял ее голову. — Разрушать жизнь? Это ты так подумала? Кто ее разрушил? Только не ты. Из-за тебя я пошел на фронт, я бомбардировал рейхсфюрера рапортами, чтобы он отпустил меня, он не хотел меня отпускать, он не понимал, что мне там нужно. Никто не понимал, Зигурд не понимала. Зачем? Только поженились, куда? Для чего? Зато я понимал это хорошо. Туда, к ней. Началась война, она будет на фронте, я тоже, мы оба там свободны. Я понял, что если я ничего не добьюсь, ты никогда меня не заметишь. Я шел на самые рискованные операции, чтобы добиться успеха, чтобы выделиться, чтобы ты слышала обо мне. Я ждал три года. Потом пятнадцать дней мы были с тобой вместе на Балатоне, и это были самые счастливые дни в моей жизни. Потом почти пятнадцать лет я думал, что тебя нет в живых и только в снах возвращался к прежнему счастью. По году за каждый день счастья.