— Это я спрашивала вас, — сказала сразу, без лишних вступлений, глядя прямо в лицо. — Я Джилл, — он уже догадался. — Я дочка фрау Ким. Здравствуйте.

По тому, как изменилось его лицо, как глубоко скрытая боль внезапно проступила, мгновенно изменив черты, она поняла, что приехала не напрасно.

— Здравствуйте, Джилл, — он ответил мягко, легко сжав ее руку. — Я давно хотел познакомиться с вами, еще во время войны. Я знаю, что ваша мать погибла в Берлине, — он опустил глаза, чтобы она не смогла прочесть во взгляде гораздо больше, чем ему хотелось бы. — Как вы?

Она не ответила на его вопрос. Точнее, не ответила на тот, который он задал вслух, зато ответила на другой, которые он многие годы задавал себе мысленно.

— Моя мать не погибла, — неожиданно сказала она. — Она жива. Она живет в Париже. И я приехала, чтобы сказать об этом.

Она видела, как он побледнел. Несколько мгновений он молча смотрел на нее, глаза потемнели. Потом, взяв себя в руки, пригласил.

— Прошу в машину.

Включив зажигание, опустил стекло, закурил сигарету. Сказать что-то было трудно. Не только ему, Джилл — тоже. Потом, выезжая со стоянки, спросил.

— Она замужем?

— Нет, она одна. Точнее, с нами, со мной, Натали и Клаусом.

— Фрейляйн Натали все-таки покинула свою прекрасную необъятную Родину? — он улыбнулся, немного успокоившись.

— Да, она приехала несколько лет назад. Они хотели ее арестовать, и она сбежала. Они сбежали вдвоем с сестрой. Ее сестра живет сейчас здесь, в Германии, в Гамбурге. А Натали с нами, она учится в университете и уже работает у мамы в клинике.

— А Клаус, кто это?

— Это сын Вальтера Шелленберга, — наступила пауза.

Джилл вдруг сообразила и исправилась.

— Это сын Вальтера Шелленберга и его жены, фрау Ильзы, это не мамин сын. Она взяла его к себе, когда фрау Ильзе от него отказалась, а Вальтер умер.

— Бригадефюрер умер?

— Да, в Италии. Клаус теперь один. Но совсем не жалеет о матери. Ему хорошо с нами.

— Я думаю.

— Мне кажется, я должна сказать вам, — Джилл продолжила через минуту. — Это многое прояснит. Я приехала не для того, чтобы звать вас с собой или хлопотать о маме.

— Нет? — он пристально взглянул на нее, тормозя перед светофором. — Мне бы хотелось, чтобы именно для этого.

— Она сказала мне, что у вас семья, и я ни в коей мере не желала бы нанести ущерб вашей жизни. Я только подумала, что, наверное, это очень трудно знать, что человек, которого любишь, которого любил, погиб. Пусть даже все осталось в прошлом. Мне знакома эта боль, эта пустота, — призналась она. — Мой жених, барон Ральф фон Фелькерзам, погиб в Берлине в конце апреля сорок пятого года. Когда бомба попала в здание на Беркаерштрассе, он закрыл меня собой. Его раздавило насмерть, а я осталась жива, — ее голос дрогнул. — Я осталась жива, — повторила она. — А его нет.

Он снова посмотрел на нее, теперь в его взгляде она прочла сочувствие.

— Все эти годы мама лечила меня, боролась за меня. Она поставила меня на ноги, но о себе ей некогда было подумать. Она была бы против того, чтобы я приехала сюда. Она даже не знает об этом.

— Она разлюбила меня? — вопрос прозвучал напряженно.

— Нет, напротив, — Джилл ответила поспешно. — Она вас любит. Она запретила мне разрушать вашу жизнь. Она говорит, после всего пережитого вы заслужили покой.

— Покой, — Йохан усмехнулся. — Если только покой. Но его тоже нет. Визенталь, еврейские организации, коммунисты, всяческого рода гуманисты — кто только ни цепляется ко мне теперь. Едва выберешься из одной навозной кучи, как сразу же попадаешь в другую. Семья — это тоже формальность. Слишком много испытаний, слишком долгая разлука. Тринадцать лет супружества на расстоянии — это немало, это способно уничтожить любой брак, даже если стараться сохранять его всеми силами. Дети не знают меня, они встретили меня враждебно, даже боятся, общий язык найти очень трудно. Жена тоже стала чужой. Но это произошло гораздо раньше. Пока был долг, пока нужно было выдержать, ждать, еще что-то держало наши отношения, теперь же осталась только форма, без содержания. Так что врозь даже легче, чем вместе. Вы говорите, она живет в Париже? — машина снова притормозила. — Я поеду к ней. Прямо сейчас.

— Ее сейчас нет, — Джилл покачала головой. — Вместе с леди Клемми, Клементиной Черчилль, они уехали на Ближний Восток. Гуманитарная миссия Красного Креста. Иначе она не позволила бы мне, — Джилл улыбнулась. — Она бы догадалась и удержала меня, нашла бы как удержать, она же психиатр. А так она знает, что я тоже должна ехать в командировку. И знает, что меня нет дома. Но я договорилась, чтобы командировку перенесли, и приехала сюда. Иначе просто не будет другой возможности.

— Она не хочет встречаться со мной? — он смотрел перед собой на дорогу.

— Я думаю, хочет. Очень хочет. Но тогда, в сорок пятом, случилось несчастье, — она запнулась. — Да, я скажу. Она может и не сказать.

— Какое несчастье? — он внимательно посмотрел на нее.

— Она потеряла ребенка. Вашего ребенка, — машина резко затормозила, сзади засигналили.

— Ребенка? Когда? — Йохан повернулся к ней.

— В апреле сорок пятого. Незадолго до того, как все случилось со мной. Она очень тяжело переживала. Но я ничего не знала, она ничего не говорила мне тогда, а я даже не догадывалась. Она все переживала сама, никому не жалуясь. Так было только тогда, когда погиб Штефан. Я никогда ее такой не видела. Я думаю, она просто боится признаться, что это произошло, и ей до сих пор больно. Она винит себя. Она всегда винит себя, и никого больше. И все переживает одна, оттолкнув всех, даже тех, кто мог бы ей помочь. Моя мама — очень сложный человек, — продолжила она, помолчав, — это от рождения, ведь она принадлежит к знатному старинному роду, у них много чего накопилось в наследственности, и оттого, что жизнь ей выпала тоже далеко не легкая. Она будет ездить с этими миссиями на Ближний Восток или еще куда-нибудь в Африку, и все эти дети арабов и папуасов будут совершенно счастливы, они будут здоровы, она их всех вылечит, у них будут самые лучшие в мире игрушки и самые вкусные конфеты. Но, приезжая домой в Париж, она сама будет закрывать двери и тихо плакать, одна в королевской спальне, но ничего не сделает для себя и никому не скажет, как ей плохо. И я решила, я должна сделать. Если не я, то кто?

— Так говорил о ней и доктор Виланд, — Йохан кивнул, глядя перед собой. — Он погиб в Австрии, наш добрый доктор Виланд, бомба угодила в госпиталь. Что ж, это все оригинально, фрейляйн Джилл, — он повернулся к ней, глаза блестели. — У меня был еще один ребенок, самый желанный, самый долгожданный из всех, которого я желал страстно, он погиб — я ничего об этом не знаю десять лет. Женщина, о которой я мечтал с юности, которую любил, с которой был обручен, которая ждала от меня ребенка, которую я считал погибшей, жива. Она живет в Париже и ездит на Ближний Восток с миссией Красного Креста. Я тоже ничего не знаю. А зачем? Ваша мать, фрейляйн Джилл, очень оригинальная женщина, — повторил он и отвернулся, закуривая сигарету.

— Я говорила ей, что это жестоко. Но она сказала…

— Что она сказала?

— Она сказала, что в тюрьме, пожалуй, лучше и не знать.

— Это конечно, — он кивнул. — Лучше не знать, что женщина, которую любишь, которую считаешь погибшей, на самом деле жива. Тогда и самому жить вроде как незачем, можно спокойно умереть. Коли уж приговорили — так и помирай. А ради чего жить?

— Нет, вы не правы, — Джилл покачала головой. — Она сделала все, что могла, чтобы добиться вашего освобождения. Сама она этого не скажет. Она даже призналась Черчиллю, что была у Мальмеди, она призналась ему, кем она была в годы войны, в какой организации служила.

— Ваша мать знакома с Черчиллем? — он усмехнулся. — Она не рассказывала.

— Нам повезло, — Джилл ответила очень серьезно, — что такой известный в мировой политике человек, такой влиятельный человек до сих пор верен дружбе, которая связывала их с мамой в юности и молодости.

— Нам тоже повезло, я так догадываюсь.

— Он когда-то приезжал сватать маму за английского принца Эдуарда. Она по отцу — де Монморанси, а по матери — фон Габсбург. Она, конечно, тоже не рассказала вам, — Джилл улыбнулась. — Но это не потому, что хотела скрыть. Просто она никогда не придавала этому значения. Она сделала все, что могла, чтобы добиться вашего освобождения. Она сама тоже этого не скажет. Она сделала все, даже больше, чем можно было себе представить, — повторила она. — Она просила Черчилля. Это она настояла на психологической экспертизе для этих следователей, леди Клемми инициировала расследование, а мама сделала выводы и передала заключение сенаторам, которых Уинстон ей указал. Оно оказалось настолько смелым и бескомпромиссным, что его засекретили, побоялись опубликовать. Им пришлось назначить сенатскую комиссию для расследования, так они испугались прослыть параноиками, ведь ее вердикт мало кто осмелится сегодня оспаривать — такой авторитет. Зато потом на нее обрушился шквал обвинений. Особенно усердствовали французы и американцы. Кем только ее ни называли: и пособницей Гитлера, и фашисткой подстилкой. Но мою маму не запугаешь. Она сказала французам, что если они и дальше будут поливать ее грязью, она очень легко распрощается с Францией, как она это сделала в девятнадцатом году, и вернет им их гражданство, которое они едва ни умоляли ее снова принять. Она так и сказала: возьмите свое гражданство назад, я много лет прекрасно обходилась и без него. Уедет в Австрию, где куда лояльнее относятся к ней и ее деятельности, где ее, можно сказать, боготворят, где она не просто известный врач, она — принцесса, последняя прямая наследница фон Габсбургов. Ну, на это французы не могут согласиться. Конечно, ведь у мамы почти все значительные международные премии: за мир, за заслуги перед человечеством, за гуманизм. Они сразу замолчали. А англичане и так молчали. Уинстон контролирует половину прессы, не позволит же он им клеймить свою жену, а заодно и ее ближайших подруг. Так что американцы остались одни, их поддержали только Советы. Так что все спустили на тормозах, как и говорил Уинстон. — Джилл помолчала, глядя в окно. — Она носит кольцо, которое вы ей подарили, — добавила через минуту. — Она всегда носила его, не снимая, с сорок пятого года. Носит и сейчас, — Джилл вздохнула.