У меня будет доченька! Хорошенькая, во младенчестве кудрявенькая, буду покупать ей платья с оборочками, заплетать косички и отдам в музыкальную школу по классу фортепиано. А если даун родится? Даун-девочка все-таки лучше, чем даун-мальчик!

Лика стоит на учете в женской консультации, как и все прочие беременные, каждые две недели ходит к врачу. Ее там осматривают, измеряют, взвешивают, дают направления на анализы. Мы следим, чтобы Лика не пропустила очередной визит к доктору. Я же ни на какие учеты не становилась, хотя нахожусь в группе риска, ведь я даже не просто позднородящая, а сверхпоздно. К врачу не иду по той же причине, по какой никому не открываюсь, — мне стыдно. И еще не хочется выслушивать предложений по умерщвлению плода. Это не плод, это мой ребенок.

Но теоретически я слежу за здоровьем, и жаловаться на него грех. Даже давление, без кофе и сигарет, пришло в норму, гемоглобин отличный (у Лики пониженный, мы ее пичкаем зеленью и гранатом). Я регулярно шарю по Интернету, в нем полно сайтов про беременность, с вопросами и ответами, а также чатов, где беременные молодые женщины обмениваются информацией. Лика пишет в эти чаты, я только инкогнито читаю. Мой интерес не вызывает подозрений — как бы для невестки стараюсь.

В последнее время стала часто вспоминать маму.

Скучаю без нее пронзительно. Будь она жива, взяла бы на себя большую часть моих сомнений, обид и страхов. Бабушкам на сносях тоже нужны мамы!

* * *

Мама умерла, когда я училась на втором курсе университета. У нее была прободная язва, желудок разорвало на части. Я пришла домой, она лежит на диване, скрючившись в болевом шоке, коленки у подбородка. На носилках в «скорую» так и несли, как воробушек свернутую. До больницы живую не довезли. Умерла, с трудом выпрямили. Когда я училась на пятом курсе, умер папа, от инфаркта.

Прошло больше двадцати лет, а я не могу смириться с их потерей. Могу только задвинуть мысли о них в дальний темный угол сознания и не трогать.

Даже Лешке про бабушку с дедушкой мало рассказывала. Только вкратце: она была учителем, он инженером, они были прекрасными людьми.

За столько лет у меня не появилось светлой печали в памяти о родителях. Начну о них думать — горло обручем стягивает. Я никогда не прощу их безвременного ухода! Не знаю кому, но — не прощу!

Отец моего ребенка три недели не кажется — в командировке, дважды звонил. Когда любят, звонят пять раз на день…

— Моя тайна перезрела, отчаянно хочется с кем-нибудь ею поделиться. У меня столько мыслей, новых чувств, ощущений — распирает. Постоянно веду внутренние монологи сама с собой, рассказываю себе о себе. Иногда мне кажется, что эти знания и чувства бесценны и должны войти в копилку человеческой мудрости, научной и поэтической, иногда — что они интересны только мне.

Выбора, кому первому открыться, по большому счету нет. Конечно, подруге Любе! Несколько слов о ней…

Я не сумею связно рассказать о Любе. Отделаться общими фразами, что, мол, она уникальный, неповторимый человек, — значит ничего не сказать. Она как торт, большой и в розочках. С какого места его кушать? Послойно анализировать?

Технологию печения отразить?

Можно начать сначала, с нашего знакомства.

Только я все равно собьюсь на параллельные сюжеты, стройного повествования не выйдет.

* * *

Весна, первые теплые майские дни, я учусь на первом курсе. Иду по Тверскому бульвару в сторону кинотеатра повторного фильма. Там ждет подруга. Мне преграждает дорогу невысокая девушка с круглым потным лицом. Такое впечатление, что она нарядилась на свидание, прическу сделала, лаком покрыла, а потом давала круги по беговой дорожке стадиона. Впрочем, так и было.

— Стой! Ты местная?

— Нет, — сурово отвечаю. — Я живу в Кузьминках.

— Но в принципе москвичка?

— В принципе.

— Где памятник Тимирязеву?

— Наверное, в Тимирязевской академии, — усмехаюсь.

— Там я уже была, мимо. Он сказал: на бульваре. Перечисли московские бульвары!

— Страстной, Тверской, Гоголевский… Послушайте, что вам от меня надо?

— Мне нужен памятник Тимирязеву.

— У меня его нет, — Москвичи, задери вас леший! — Она вытирает ладошкой пот со лба, задевает глаза, тушь и тени тянутся грязной полосой по щеке. — Ты пятая!

Никто не знает, где стоит Тимирязев! Для чего его тогда поставили?

— Вы тушь размазали.

Она достает платок, сует Мне в руки:

— На! Вытри! — подставляет лицо.

«Эти приезжие, — думаю я, — такие бесцеремонные, никакой культуры!» Но покорно привожу ее лицо в порядок. Попутно удостаиваюсь комплимента:

— Ты красивая. Мне три часа девчонки рожу малевали, а на тебя не нарисуешься.

Она говорит без доли зависти, точнее, с хорошей завистью, без упрека.

— Возьмите, — возвращаю платок. — Теперь все в порядке. Я могу идти?

— А Тимирязев? — Извините, не знаю и тороплюсь.

— А как же я?

— Что — вы? — теряю терпение.

— Он мне сказал: на каком-то бульваре у памятника Тимирязеву, в шесть часов. Уже полседьмого! Такой парень! Мы три раза виделись, а потом я влюбилась с первого взгляда!

«Отличный стеб», — подумала я. Стебом мы называли шутку, розыгрыш, смешную ситуацию.

Уметь стебаться — значило уметь хохмить. Остроумный человек соответственно именовался стебком. И эту девушку я записала в стебки. Надо же придумать: виделись три раза, а потом влюбилась с первого взгляда!

Но это был не стеб. И о речи Любаши следует рассказать отдельно, связного повествования я не обещала. Начнем издалека, с известных людей современности. Бывший премьер-министр Черномырдин уж как ляпнет — сатирики от зависти съедают свои тупые перья. Чего стоит только фраза «хотели как лучше…». Далее… Президент Соединенных Штатов Америки Джордж Буш-младший. Его оговорки потянули на две книги. Даже термин появился — бушизмы, как синоним глупости. Кто-нибудь станет утверждать, что в премьер-министры России или в президенты США выбиваются идиоты? Никто не станет! Так и Любаня моя! Она не идиотка, просто у нее речь сумасшедшего.

И ведь все, что она несет, по смыслу понятно и по экспрессии точно. Поссорилась в деканате с секретаршей, которая потеряла ее зачетку, теперь головная боль все зачеты и результаты экзаменов восстанавливать. Люба так описывает свою реакцию: «Я упала в обморок от возмущения, развернулась и ушла!»

Со временем я превратилась в переводчика с Любочкиного на русский. Сходили в театр, в компании моих приятелей она делится:

— Смотрели с Кирой «Три сестры» во МХАТе.

Я получила низменное удовольствие!

Народ притих, думает: что там у Чехова крамольного?

— Неземное, — перевожу я. — Люба получила неземное удовольствие.

Когда она употребляет иностранные голова, это вообще швах.

— Увидела дом на набережной — прямо дежустив у меня! Как будто я тут раньше была.

— Дежавю, — поправляю я. — Дежустив — это десерт. — И начинаю сама смеяться, придумав:

— Встретились как-то Де Жавю и Де Жустив…

Мои попытки привить ей литературную речь кончились полным провалом.

— Люба! В замке поворачивается ключ!

— А я как сказала?

— «Повернула замок в двери».

— Подумаешь, ты же поняла.

— Люба! Так не говорят: он обманул мои иллюзии. Иллюзии — это уже обман.

— Значит, он дважды обманул!

— Люба! Как сказать по-русски «я улыбалась всем телом»?

— Так и сказать!

В добавление к изысканной речи Люба имеет неистребимый южнорусский акцент. Ее «хэкание» особенно заметно, когда звук «г» идет перед согласной. Мой муж Сергей обожал придумывать для нее каверзные предложения.

— Любаня, скажи: «Глеб показал свою гренку».

Люба послушно произносит:

— Хлеб показал свою хренку.

Сергей специально выискивал фразы, нейтральные на русском и неприличные на украинском.

— Любаня! Переведи: «Куда бумагу деть?»

* * *

Наверное, с той ее нелепой фразы про первую любовь и началась наша дружба. Отбросив столичный снобизм, я с интересом смотрела на девушку.

— Я Люба, — представилась она. — А ты?

— Кира.

— Как Кира полностью?

— И полностью и кратко только Кира.

— Запомню. Как революционер, но без окончания, — Какой революционер?

— Киров, не знаешь, что ли? Говорят, его Сталин от ревности зарезал в попытке самоубийства.

— Вообще-то Кирова убили в Ленинграде.

— Кто говорит, что в Москве? Я в станкостроительном учусь, а ты где?

— В МГУ, на химическом факультета.

— В самом МГУ?! Зашибись!

Ее восхищение мне польстило. Но Люба вспомнила, что она тут по делу:

— Слушай, что мы с тобой болтаем, когда у меня судьба рушится? Где Тимирязев? Это кто стоит?

Она показала на памятник у Никитских ворот, в конце Тверского бульвара, на углу с Герцена (ныне Большой Никитской). Я честно призналась, что не знаю. Кстати, потом мы любили экзаменовать москвичей: где памятник Тимирязеву? Или: кому памятник в конце Тверского? Восемь из десяти не знают.

А памятник большой, как уменьшенная копия снесенного Дзержинского. Его почему-то не замечают.

— Вот он, видишь? — затрепетала Люба, когда мы подходили.

— Со спины я не могу сказать, кому памятник.

— Да не памятник! Антон! Я сейчас описаюсь, он с цветами!

Молодой человек, внешность которого я бы описала как табуретка с ушами, действительно держал букет цветов. Трогательно: рука вытянута, словно капающее эскимо держит, тюльпаны поникли, согнулись, смотрят в землю.

— На! — Он протянул Любе «букет» и уставился на меня. — Сорок минут стою, зимой бы шары отморозил.

«Провинция, — подумала я. — Две провинции».

Но Антон мне понравился. Главным образом, потому, что я ему не понравилась. Он смотрел на меня не отрываясь и не видел! Он видел только Любу. Оттопыренными ушами, затылком, всем своим, как она скажет потом, «улыбающимся телом» — только ее! Чужая любовь, зарождающаяся и мощная, какую трудно описать словами из-за того, что она переливается северным сиянием, ни секунды не постоянна и в то же время очень прочна и надежна, — это как электрическое поле, в которое ты шагнул.