Мы забываем обо всем на свете, и поцелуй, начавшийся вечером, длится до утра. Сравнить это можно разве что со жгучей жаждой в африканских песках, которую не утолить, сколько бы ты ни пил.

Как-то раз молчание ночи нарушил неожиданный шум. До нас донеслись звуки арфы и женские голоса: кто-то кричал нам «берегись!», и мы едва успели посторониться. Шлюпка с «Марии Пиа», битком набитая пьяными итальянскими офицерами, возвращавшимися с берега, на полном ходу прошла мимо нашей лодки, едва не наскочив на нас и не пустив нас ко дну.

XXI

Когда мы вернулись к шлюпке Самуила, Большая Медведица уже прошла свою высшую точку на небосводе. Издалека доносилось пение петухов.

Самуил спал на корме, свернувшись клубочком под моим одеялом; негритянка, скорчившись, как обезьяна, спала на носу; старый албанец дремал, съежившись между ними, не выпуская весел из рук.

Двое старых слуг пересели к своей хозяйке, и лодка, которая привезла Азиаде, бесшумно скрылась из виду. Я долго следил глазами за белым пятном – одеянием молодой женщины, которая оставалась на том месте, где я ее оставил, разгоряченную поцелуями, дрожащую теперь от ночной росы.

На немецком броненосце пробило три часа; на востоке в белесом свете проступали угрюмые контуры гор, в то время как подножие их утопало в их собственной тени, отраженной спокойными водами. Густая тень, отбрасываемая горами, скрадывала расстояния; звезды мало-помалу тускнели.

Влажная утренняя свежесть понемногу опускалась на море; роса проступала каплями, словно выжатыми из досок Самуилова суденышка. Я был легко одет, плечи прикрывала лишь рубаха из легкого муслина. Куртка с золотым шитьем осталась на лодке Азиаде. Смертный холод скользнул по рукам, проникая в грудь. Еще час надо было ждать благоприятного момента, чтобы, обманув бдительность вахтенных, вернуться на борт. Я попробовал грести, но неодолимая дремота сковывала движения. Тогда я с бесконечными предосторожностями приподнял краешек одеяла, которым укрылся Самуил, и вытянулся рядом, не потревожив сон друга, посланного мне случаем.

Не прошло и секунды, как мы уже оба спали тем тяжелым сном, которому невозможно противиться, и наша лодка легла в дрейф.

Через час нас разбудил хриплый голос: кричали по-немецки что-то вроде «Эй вы там, на лодке!».

Мы чуть было не наткнулись на германский броненосец и налегли на весла, чтобы уйти подальше; вахтенные держали нас под прицелом. Было четыре часа. Утренняя заря еще неуверенно освещала белые кварталы Салоник и черные громады военных кораблей. Я вернулся на борт как удачливый вор, которому повезло и он не попался.

XXII

Следующей ночью (с двадцать восьмого на двадцать девятое) мне приснилось, что я внезапно покидаю Салоники и Азиаде. Мы с Самуилом решаем бежать по тропе в турецкую деревню, где она живет, чтобы, по крайней мере, с ней попрощаться: однако, как это бывает во сне, мы не можем сдвинуться с места, время уходит, корвет поднимает паруса.

– Я пошлю тебе ее волосы, – говорит Самуил, – длинную каштановую косу.

Мы снова пытаемся бежать.

Но вот пришли меня будить – пора заступать на вахту. Пробило полночь. Рулевой зажег в моей каюте свечу. Я увидел блеск позолоты и шелковые цветы на коврах и лишь тогда проснулся окончательно.

В эту ночь лил проливной дождь, и я промок до нитки.

XXIII

Салоники, 29 июля


В десять часов утра я получил неожиданный приказ: немедленно покинуть мой корвет и Салоники, завтра же на пассажирском судне переправиться в Константинополь и явиться там на английскую плавучую базу «Дирхаунд», которая курсирует в водах Босфора или Дуная.

Орава матросов ворвалась в мою каюту; они сдирали шелковую обивку и увязывали дорожные сундуки.

Я занимал на «Принце Уэльском» бронированную клетушку в глубине судна, примыкавшую к пороховому погребу. Этот склеп, в который не проникал ни один солнечный луч, я обставил самым оригинальным образом: железные стены были затянуты плотным красным шелком с причудливыми цветами; на сумрачном фоне поблескивала фаянсовая посуда, древности с обновленной позолотой, оружие.

Во мраке этой комнатушки я провел немало грустных часов, неотвратимых часов разговора с глазу на глаз с самим собой, мучимый угрызениями совести и душераздирающими сожалениями о прошлом.

XXIV

На «Принце Уэльском» у меня было несколько приятелей, начальство многое спускало мне с рук, но ни к кому я не был по-настоящему привязан, и скорая разлука не слишком меня огорчала.

Кончался еще один период моей жизни, и Салоники были еще одним уголком земли, с которым мне предстояло проститься навсегда.

Впрочем, на спокойной глади просторной бухты я провел упоительные часы – то были ночи, за которые немало людей дорого бы дали. К тому же я почти любил эту молодую женщину, наделенную столь своеобразной прелестью!

И все же вскоре я забуду эти прохладные ночи, когда первые лучи солнца и утренняя роса заставали нас в лодке, где мы лежали вытянувшись, опьяненные любовью.

Мне было жаль Самуила, беднягу Самуила, который так бескорыстно рисковал своей жизнью ради меня и который будет по-детски оплакивать мой отъезд. Итак, я по-прежнему откликаюсь на любое пылкое чувство, на все, что на него похоже, даже если в его основе лежит какое-либо корыстное или неясное мне побуждение; я принимаю, закрыв глаза, все, что может заполнить хотя бы на час ужасную пустоту жизни, все, что являет собой хотя бы видимость дружбы или любви.

XXV

30 июля. Воскресенье


В полдень, в самый зной, я покидал Салоники. Самуил подплыл на своей лодке в последнюю минуту, чтобы попрощаться со мной, когда я уже ступил на палубу корабля.

Он выглядел растерянным, но довольным. И этот скоро меня забудет!

– До свиданья, эфенди,[22] pensia росо de Samuel![23]

XXVI

– Осенью, – сказала Азиаде, – Абеддин-эфенди, мой господин, перевезет жен в Стамбул; если он случайно туда не поедет, я поеду одна, ради тебя. Приезжай в Стамбул, я буду ждать тебя.

Но это значит для меня начать все сначала, зажить по-новому, в новой стране, в окружении новых лиц, и неизвестно, сколько времени это продлится!

XXVII

Церемония с порхающими в воздухе носовыми платками успешно завершается, берег, залитый солнцем, медленно удаляется от нас. Долгое время еще можно различить белую башню, к которой ночью причаливала лодка Азиаде, и каменистую равнину с разбросанными там и сям старыми платанами, мимо которых я часто проходил в темноте.

И вот уже Салоники – лишь серое пятно на фоне желтых бесплодных гор, пятно, испещренное белыми шпилями минаретов и черными – кипарисов.

А потом и серое пятно исчезает (вероятно, навсегда), скрытое взгорьями мыса Карабурун.[24] Четыре могучие мифологические вершины вздымаются над теперь уже далеким берегом Македонии: Олимп, Афон, Пилион и Оса![25]

II

ОДИНОЧЕСТВО

I

Константинополь, 3 августа 1876


Трехдневное путешествие проходило в три этапа: Афон, Дедеагач,[26] Дарданеллы.

На судне подобралась такая компания: красивая дама-гречанка, две не менее красивые дамы-еврейки, немец, американский миссионер с женой и дервиш. Странноватое общество, тем не менее мы приятно проводили время и много музицировали. Общий разговор шел на латыни или на греческом времен Гомера. При этом мы с миссионером иногда обменивались репликами на полинезийском.

Через три дня я поселился за счет ее величества королевы Великобритании в гостинице, расположенной в квартале Перы.[27] Мои соседи – некий лорд и весьма приветливая леди, с которой мы проводим вечера за роялем, играя Бетховена.

Я жду безо всякого нетерпения возвращения моего судна, которое качается на волнах где-то в Мраморном море.

II

Самуил как верный друг последовал за мной; я был растроган. Ему удалось пробраться на почтовое судно, и вот сегодня утром он явился ко мне. Я обнял его от всего сердца, я был счастлив, что снова вижу его открытую и честную физиономию, единственную, внушавшую мне симпатию в этом громадном городе, где я не знал ни одной живой души.

– Эфенди, – сказал он, – я все бросил – друзей, страну, лодку – и последовал за тобой.

Мне уже приходилось убеждаться в том, что среди бедняков более чем где-либо можно встретить столь полное и сердечное изъявление доверия, и уж конечно предпочитаю иметь дело именно с ними, не опасаясь пострадать от эгоизма и мелочности.

III

Все глаголы у Самуила кончаются на ате; обо всем, что производит шум, он говорит: «фате бум». «Если Самуил сядет на лошадь, – говорит он, – Самуил фате бум!» (Читайте: «Самуил упадет».)

Его рассуждения бессвязны и непоследовательны, как у ребенка; его религиозные взгляды отражают его простодушие и наивность; его суеверия своеобразны, а наблюдения нелепы. Особенно он забавен тогда, когда напускает на себя серьезность.

IV

ЛОТИ – ОТ ЕГО СЕСТРЫ


Брайтбери, август 1876


Дорогой брат!

Ты бежишь, ты летишь, ты меняешь обстановку, ты едва остановился и вот снова в полете, как птичка, которую нипочем не поймать. Бедная маленькая птичка, капризная, гонимая ветрами, игрушка миражей, она не нашла еще места, где преклонит усталую головку, где расправит трепещущие крылышки.

Мираж Салоник, всюду мираж! Кружение, постоянное кружение до тех пор, пока, утомленный нескончаемым полетом, ты не решишь вернуться к жизни и не опустишься на свежую зеленую ветку… Нет, ты не сломаешь свои крылышки и не упадешь в бездну, потому что Бог маленьких птичек сказал свое слово и ангелы оберегают легкомысленную, дорогую мне голову.