Принять в Салониках обличье турка, надеть костюм, который в глазах сколько-нибудь внимательного наблюдателя выдавал меня самой точностью деталей; бродить в таком виде по городу, где простой вопрос, заданный мне прохожим, мог погубить дерзкого гяура; любезничать с мусульманкой под ее балконом – выходка, не имевшая прецедента в турецкой истории, – и все это, Бог мой, скорее чтобы обмануть скуку, скорее чтобы остаться шутом в глазах товарищей-бездельников, скорее чтобы бросить жизни вызов, скорее из бравады, чем от любви.

При всем при том приключение оказалось удачным, хотя в ход пошли средства, пригодные скорее для того, чтобы превратить его в трагедию.

Это доказывало, что лишь заведомо безумные поступки приводят к хорошему результату и что у безумцев всегда есть шанс. Смельчакам помогает Бог.

…Что касается Азиаде, любопытство и беспокойство были первыми чувствами, проснувшимися в ее сердце. Именно любопытство приковало к балконной решетке эти зеленые глаза, выражавшие вначале больше удивления, чем любви.

В первое время она боялась за чужеземца, меняющего костюмы, как протей[107] свои обличья; он приходил к ней маскарадным албанцем в расшитой золотом одежде и стоял под окном. Потом она стала думать, что он, должно быть, очень любит ее, купленную рабыню, безвестную Азиаде, если для того, чтобы ее видеть, он так безрассудно рискует головой. Бедняжка не подозревала, что этот юноша, который выглядел почти мальчиком, уже перепробовал все на свете и принес ей свое пресыщенное сердце в надежде найти что-то свежее и оригинальное; она решила, что он хороший человек, раз способен на такую любовь, и незаметно для себя заскользила по откосу, который привел ее в объятия гяура.

Ей не внушили никаких нравственных принципов, которые помогли бы ей защититься от себя самой, и мало-помалу она невольно позволила себе подпасть под обаяние первой же песни любви, спетой в ее честь, под страшное обаяние опасности. Сначала она протянула сквозь балконную решетку дома на Монастырской дороге пальчики, потом – всю руку, потом – губы, пока однажды вечером не распахнула настежь окно и не спустилась в сад, как Маргарита,[108] юная и наивная Маргарита. Ее душа, как душа Маргариты, была девственно чиста, хотя ее детское тело, купленное стариком, и утратило девственность.

LI

И теперь, когда мы действуем уверенно и обдуманно, до тонкости зная и турецкие обычаи, и все закоулки Стамбула, используя все хитрости в искусстве маскировки, мы все еще дрожим в наших убежищах, и первые месяцы в Салониках кажутся нам чем-то нереальным.

Часто, сидя вдвоем перед очагом, как двое детей, которые, став разумными, серьезно обсуждают свои былые глупые проделки, мы говорим об этом смутном времени в Салониках, жарких грозовых ночах, когда мы бродили по окрестностям, словно злоумышленники или безумцы, уходили в море и при этом не могли еще обменяться ни единой мыслью или хотя бы сказать друг другу слово.

Самое невероятное в этой истории то, что я ее люблю. «Маленький голубой цветок наивной любви» снова расцвел в моем сердце, соприкоснувшемся с юной и пылкой страстью. Я люблю ее всей душой, я ее обожаю…

LII

В ясное январское воскресенье, радуясь веселому свету солнца, я возвращался домой. Ступив в свой квартал, я увидел толпу человек в пятьсот и пожарные насосы.

– Что горит? – спросил я в нетерпении.

У меня всегда было предчувствие, что мой дом сгорит.

– Беги скорей, Ариф! – ответил мне один старый турок. – Беги скорей, Ариф! Это твой дом!

Такого волнения я никогда еще не испытывал.

Тем не менее я с безразличным видом подошел к жилью, которое мы с такой любовью создали друг для друга, она – для меня, я – для нее.

При моем появлении толпа расступилась, враждебная и угрожающая; старухи в ярости поносили меня и возбуждали толпу; кто-то уловил запах серы, кто-то увидел языки зеленого пламени; меня заподозрили в колдовстве и распространении порчи. Старое недоверие затаилось лишь на время, и теперь я пожинал плоды своего положения сомнительной и чужеродной личности, у которой нет никакой опоры и нет возможности на кого-либо рассчитывать.

Я медленно приблизился к дому. Двери были выломаны, стекла разбиты, сквозь крышу шел дым; все было разграблено ворвавшейся в дом одной из тех банд, которые всегда возникают в Константинополе, чуть только где начинается суматоха. Я зашел в свою комнату, сверху лилась вода, черная от сажи, сыпалась штукатурка, падали обгорелые доски…

Огонь уже был потушен; я увидел обуглившиеся стены, пол, две двери и перегородку. Мне понадобилось немало хладнокровия, чтобы овладеть ситуацией; башибузуки отняли у громил их трофеи, расчистили площадь и разогнали толпу.

Двое вооруженных полицейских охраняли вход в дом, так как двери были выбиты. Я поручил им стеречь имущество и отправился в Галату. Я хотел найти Ахмета, дружеская поддержка которого была бы драгоценна посреди этой разрухи.

Через час я уже был в шумном квартале маленьких кабачков; я без толку заглядывал к «их мадам» и во все притоны; Ахмета в этот вечер отыскать не удалось. Пришлось вернуться домой и ночевать одному в комнате без стекол и дверей; я завернулся в мокрые одеяла, пропахшие гарью, но это не спасло меня от смертельного холода. Я спал мало, и настроение у меня было самое мрачное; эта ночь была одна из самых тягостных в моей жизни.

LIII

На следующее утро мы с Ахметом оценили размеры ущерба; они были относительно невелики, многое можно было легко восстановить. Больше всего пострадала комната, где никто не жил, и она была пуста; похоже, дом подожгли по чьему-то заказу, кому-то на потеху; мелкие вещи валялись повсюду в беспорядке и грязи, однако же целые и невредимые.

Ахмет развернул лихорадочную деятельность; три старухи еврейки по его указаниям чистили и убирали, при этом нередко разыгрывались в высшей степени комические сцены. На следующий день все было вычищено, вымыто, высушено, все сияло и блестело. На месте двух комнат зияла черная дыра; если не считать этого, дом приобрел свой прежний вид, а моя комната – даже своеобразную элегантность.

В этот же вечер моя квартира была подготовлена к большому приему; на многочисленных подносах были разложены кальяны, кофейные приборы и рахат-лукум. Был приглашен даже оркестр из двух музыкантов: барабанщика и гобоиста.

На эти расходы подвиг меня Ахмет, он же сочинил всю мизансцену; в семь часов я должен был встретить представителей власти и именитых граждан, которым предстояло решить мою судьбу.

Я боялся, что меня заставят назвать свое настоящее имя и мне придется прибегнуть к помощи британского посольства, поэтому я ждал гостей в большой тревоге.

Если бы мои приключения в Эюпе завершились подобным образом, приказ высших властей покончил бы с моим пребыванием в Стамбуле; я опасался этого решения еще больше, чем приговора оттоманского правосудия.

Как сейчас, я вижу их всех – человек пятнадцать или двадцать, важно рассевшихся на моих коврах: домовладельца, должностных лиц, соседей, судей, полицейских и дервишей; оркестр гремел вовсю, Ахмет опрокидывал анисовую водку рюмку за рюмкой, запивая ее кофе.

Цель приема состояла в том, чтобы снять с меня обвинение в поджоге или черной магии; в противном случае мне грозила тюрьма или большой штраф за попытку поджога Эюпа; наконец, я должен был дать обещание возместить убытки собственника и за свой счет привести дом в порядок.

В Турции можно рассчитывать только на себя, но в конце концов удается добиться всего, что ты затеял, при этом апломб всегда оказывается нелишним. Весь вечер я изображал знатного господина и держался с дерзостью и наглостью, на какие только был способен. Ахмет продолжал пить и умышленно напускал туману, когда гости задавали какие-либо вопросы; в этой роли он был великолепен. Оркестр наяривал все громче, и по истечении двух часов настроение моих гостей достигло высшей точки: они уже не понимали друг друга и толковали каждый свое; я вышел из игры.

– Видишь, Лоти, – говорил Ахмет, – они все тепленькие! И это моих рук дело. Во всем Стамбуле ты не найдешь другого такого Ахмета. Я для тебя человек незаменимый.

Ситуация была сложной и комической; Ахмет излучал заразительную веселость; я уступил его настойчивым призывам показать акробатический номер и без лишних разговоров встал на руки и прошелся два раза на глазах у ошеломленного собрания.

Ахмет, восхищенный этим номером, тут же стал прочувствованно прощаться, вручая каждому гостю его башмаки, его шубу и фонарь. Прием закончился, никакого решения принято не было.

В результате я не попал в тюрьму и не заплатил штрафа. Мой хозяин привел в порядок дом, благодаря Аллаха за то, что тот сохранил половину его имущества, а я остался любимцем квартала.

Когда через два дня Азиаде вернулась в нашу квартиру, она нашла дом в прежнем состоянии, в отличном порядке и полным цветов.

Огонь, загоревшийся сам по себе внутри запертого дома, – явление, которое трудно объяснить, и причина пожара навсегда осталась тайной.

LIV

Главное в этом краю – забвение…

Кто бы ни погрузился в океан сердца,

Находил отдохновение в небытии.

Сердце обретает там одно: не быть…

Фаридуддин Аттар, персидский поэт


Иззуддин-Али-эфенди давал прием в центре Стамбула: благовония, курения, бубны и мужские голоса, которые, словно в забытьи, выводят причудливые мелодии Востока.

Эти вечера казались мне поначалу варварски странными, но постепенно я к ним привык и стал устраивать и у себя подобные вечера, на которых гости хмелели от ритма бубнов и запаха благовоний.

На приемы Иззуддина-Али-эфенди гости приходят вечером и разъезжаются лишь на следующее утро. Расстояния в Стамбуле большие, особенно большими кажутся они в снежные ночи, а Иззуддин славится гостеприимством.