XLIV

Несколькими днями позже на мой мирный дом обрушилась буря; страшная туча сгустилась надо мной и той, кого я не переставал любить. Азиаде восстала против циничного проекта, который я ей предложил; она воспротивилась ему с такой силой, которая укротила мою волю, при этом ни одна слеза не выкатилась из ее глаз, голос ее не дрогнул ни на мгновение.

Я объявил ей, что на следующий день она не будет мне нужна; что другая на несколько дней займет ее место; но что вслед за этим Азиаде вернется и будет по-прежнему любить меня, забыв о нанесенной ей обиде.

Она знала эту Сениху, известную в гаремах своей беспардонностью; Азиаде ненавидела эту тварь, которую Бехидже-ханум всегда осыпала проклятиями; сама мысль о том, что ее может вытеснить эта женщина, наполняла ее горечью и стыдом.

– Я твердо решила, Лоти, – сказала она, – если эта Сениха придет, все будет кончено, я не буду больше тебя любить. Моя душа принадлежит тебе, я – твоя, ты свободен сделать так, как решил. Но, Лоти, все будет кончено; я, может быть, умру от горя, но ты меня больше не увидишь.

XLV

Через час любовь заставила ее пойти на немыслимый компромисс: она согласилась уйти, но поклялась вернуться, только если я сам позову ее.

Азиаде ушла – у нее горели щеки, но глаза оставались сухими; Ахмет двинулся за ней, на пороге обернулся и сказал мне, что больше не вернется. Арабские портьеры, закрывавшие вход в мою комнату, упали за ним, и я слышал, как их бабуши до самой лестницы шлепали по ковру. Азиаде опустилась на ступеньку лестницы и дала волю слезам; ее рыдания нарушили ночную тишину.

Однако я не тронулся с места, и она ушла.

Я сказал Азиаде – и это была правда, – что я ее обожаю и совершенно не люблю Сениху, но сгораю от страсти к ней. Я со страхом думал о том, что если Азиаде, оказавшись за стенами гарема, действительно не захочет больше меня видеть, то будет потеряна для меня навсегда, и никакие силы мне ее больше не вернут. Мое сердце сжалось от невыразимой боли, когда я услышал, как дверь дома закрылась за ними. Но мысль о красавице, которая должна была появиться, будоражила мою кровь; я их не окликнул.

XLVI

На следующий вечер мой дом был убран и надушен, готовый достойно встретить важную даму, которая оказала мне честь, пожелав посетить мое одинокое жилище. Прекрасная Сениха явилась, окруженная тайной, ровно в восемь часов – в неурочную для Стамбула пору.

Она приподняла вуаль и чадру из серой шерсти, которую надела из осторожности, приняв облик женщины из простонародья, и высвободила шлейф французского туалета, вид которого меня отнюдь не пленил. Этот туалет сомнительного вкуса, вышедший из моды, хотя и дорогой, не шел Сенихе, и она это поняла. Допустив промашку, она, однако, непринужденно уселась и затрещала так, что ее уже нельзя было остановить. У нее был неприятный голос; глаза с любопытством обшаривали мою комнату; она усиленно расхваливала ее оригинальное убранство и подбор благовоний. Она подчеркивала странность моего образа жизни и бесцеремонно засыпала меня вопросами, на которые я старался не отвечать.

Я смотрел на Сениху-ханум…

Это была роскошная дама со свежей и бархатистой кожей, с пунцовыми и влажными губами. Она высоко и гордо держала голову, сознавая неотразимость своей красоты.

Жаркое сладострастие таилось в ее улыбке, в медленном движении черных глаз, наполовину спрятанных за бахромой ресниц. Мне редко приходилось видеть более красивое существо, которое ожидало бы моего благоволения в теплом уединении надушенной комнаты; тем не менее во мне неожиданно для меня самого началась борьба; мои чувства сражались с чем-то, что трудно определить и что принято называть душой, а душа сражалась с чувствами. В эту минуту я обожал прелестную малышку, которую прогнал; мое сердце переполняла нежность к ней, меня терзала совесть. Прекрасное создание, сидевшее рядом со мной, внушало мне больше омерзения, чем любви; я возжелал ее, и она пришла; лишь от меня зависело ею овладеть, но я этого больше не хотел, ее присутствие было мне отвратительно.

Разговор замирал. У Сенихи появились иронические интонации. Я боролся с собой и в конце концов принял твердое решение.

– Мадам, когда вы огорчите меня, решив меня покинуть (а я хотел бы, чтобы этот миг не приходил еще долго), вы позволите мне вас проводить?

– Спасибо, – сказала она, – у меня есть провожатый. Это была весьма предусмотрительная дама: смазливый евнух, без сомнения привыкший к выходкам своей хозяйки, топтался на всякий случай у дверей дома.

Красавица, уходя, издала оскорбительный смешок; кровь ударила мне в лицо, я был недалек от того, чтобы схватить ее за круглое плечо и удержать.

Однако я успокоился, подумав о том, что не понес никакого ущерба и что из двух ролей в только что разыгранной пьесе мне досталась не самая смешная.

XLVII

Ахмет, который не собирался возвращаться, явился на следующий день в восемь часов.

У него была хмурая физиономия, он холодно поздоровался со мной. Однако история с Сенихой-ханум очень его развеселила; он, как обычно, пришел к выводу, что я «чок-шайтан» (очень хитрый), и уселся в угол, чтобы посмеяться от души.

Когда позже, во время наших верховых прогулок, мы встречали экипаж Сенихи-ханум, он смотрел на нее с таким насмешливым видом, что я вынужден был прочитать ему нотацию.

XLVIII

Я послал Ахмета в Оун-Капан к Кадидже и поручил ему рассказать этой черной обезьяне, облеченной нашим доверием, о приеме, оказанном Сенихе, и еще просить ее передать Азиаде, что я молю о прощении и всем сердцем хочу сегодня же вечером видеть ее у себя.

В то же время я послал трех ребятишек за город, поручив им притащить зеленых веток и травы, а также полные корзины нарциссов. Я хотел, чтобы старый дом принял в этот день, к ее возвращению, радостный и праздничный вид.

Когда Азиаде вошла в этот вечер в дом, от порога до двери нашей комнаты пол покрывал ковер из цветов; цветки нарциссов без стеблей лежали плотным благоухающим ковром; их нежный запах пьянил, а ступеньки лестницы, на которых она плакала, вообще не были видны.

Ни одного вопроса, ни одного упрека не слетело с ее розовых губ, она лишь улыбалась, глядя на цветы; она была достаточно умна, чтобы с одного взгляда понять, что они говорили от моего имени на своем немом языке; ее покрасневшие от слез глаза излучали глубокую радость. Она шла по цветам, спокойная и гордая, как маленькая королева, которая возвращается на трон своего утраченного было королевства, или как апсара[105] цветочного рая индусских божеств.

Настоящие апсары и настоящие гурии[106] не могут сравниться с Азиаде ни красотой, ни свежестью, ни грацией, ни очарованием…

Эпизод с Сенихой-ханум был исчерпан; после этого мы с Азиаде стали еще более пылко любить друг друга.

XLIX

Зимний вечер. Час вечерней молитвы. Муэдзин ноет свою вечную песню, а мы заперлись вдвоем в нашем таинственном убежище в Эюпе.

Я еще вижу милую малышку Азиаде; она сидит на полу, на турецком ковре с розовым и синим узором, который нам продали евреи. Она сидит прямая и серьезная, скрестив ноги в шальварах из азиатского шелка. Выражение лица у нее почти как у прорицательницы, и это так не соответствует ее юному личику и наивным мыслям. Это выражение появлялось у нее, когда она пыталась вбить мне в голову какие-то свои суждения, опираясь чаще всего на восточные иносказания, воздействие которых должно было быть убедительным и неопровержимым.

– Бак, Лоти, – говорила она, останавливая на мне взгляд своих глубоких глаз. – Кач тане пармак бурадавар? (Посмотри, Лоти, и скажи мне, сколько у меня пальцев?)

И она показывала свою руку с вытянутыми пальцами. Я отвечал смеясь:

– Пять, Азиаде.

– Да, Лоти, всего пять. И тем не менее они не совсем одинаковы. Бу, бундан бирпарча кючюк. (Этот немного короче, чем следующий, второй – немного короче, чем третий, и так далее; и наконец, этот, последний, самый маленький из всех.)

Он действительно был очень маленький, этот самый маленький пальчик Азиаде. Его ноготь, ярко-розовый у основания, в своей недавно выросшей части был покрыт, как и другие ногти, слоем хны красивого красно-оранжевого цвета.

– Вот так, – повторяла она, – и тем более разнятся между собой творения Аллаха, которых гораздо больше; не все женщины одинаковы, не все мужчины…

Это высказывание имело целью убедить меня, что другие женщины, которых я когда-то любил, могли меня забыть; что, если друзья обманули меня и покинули, было бы ошибкой считать, что все женщины и мужчины таковы; что она, Азиаде, не такая, как другие, и никогда не сможет меня забыть; что Ахмет тоже, наверное, будет меня любить всегда.

– Послушай, Лоти, послушай, оставайся с нами…

Еще она рассуждала о будущем, о темном неведомом будущем, околдовавшем ее мысли.

Старость наступит очень нескоро, и она, Азиаде, плохо ее себе представляет… Но почему бы не состариться вместе, продолжая любить друг друга – любить вечно и в этой жизни, и тогда, когда эта жизнь кончится.

– Сен коджа (ты состаришься), – говорила она, – бен коджа (я состарюсь)…

Последнюю фразу она проговорила едва слышно и, по обыкновению, пустила в ход мимику. Слова «я состарюсь» она прошептала надтреснутым голосом и в то же мгновение съежилась, как старушка, согнув в три погибели свой стан, дышащий свежестью и юным жаром.

– Зарар йок (это ничего не значит), – таков был вывод. – Это ничего не значит, Лоти, мы будем любить друг друга всегда.

L

Эюп, февраль 1877


Как странно, если вдуматься, начиналась наша история!

Все оплошности, все неосторожные шаги копились день за днем в течение месяца и в конце концов привели к результату, казалось бы, невероятному.