В Лондоне Джордж дал мне прочесть Ваше письмо.

Вы очень мило начинаете его с рассказа о Вашей интрижке с турчанкой, расцвеченного множеством подробностей. Мы с Джорджем следуем за Вами по фантасмагорическому лабиринту большого восточного муравейника. Мы застываем открыв рот перед картинами, которые Вы рисуете; я размышляю над Вашими тремя кинжалами, как размышлял над щитом Ахилла,[89] столь подробно воспетого Гомером! И наконец, потому ли, что Вам в глаз попала соринка, или потому, что к концу письма Ваша лампа начала коптить, или по еще менее важной причине, Вы завершаете общими местами, пущенными в обращение еще в прошлом веке? Я полагаю, что общие места нищенствующих братьев стоят больше, чем общие места материализма, итогом деятельности которого будет уничтожение всего сущего. Идеи материализма получили распространение в XVIII веке: вера была объявлена предрассудком; мораль, само собой разумеется, сводилась к выгоде, общество мнило себя поприщем ловкачей. Все это казалось очень соблазнительным благодаря новизне да еще одобрению, которое получали самые безнравственные поступки. Счастливая эпоха, когда никакая узда вас не сдерживала, когда можно было делать все, что угодно, можно было смеяться надо всем, даже над вещами, совсем не забавными, и все это до момента, когда под топором Революции скатилось столько голов, что люди, сохранившие голову, начали размышлять. Затем наступила переходная эпоха, когда на сцену вышло поколение, зараженное моральной чахоткой, страдающее сантиментами по отношению к конституции, сожалеющее о прошлом, которого оно не знало, проклинающее настоящее, которого не понимало, сомневающееся в будущем, в которое не способно было заглянуть. Поколение романтиков, поколение молодых людей, чья жизнь проходила в смехе, плаче, молитвах, богохульстве, перепеве на все лады своих ничтожных жалоб, пока в один прекрасный день они не пускали себе пулю в лоб.

Нынче, мой друг, люди стали куда более рассудительными, более практичными: они спешат прежде, чем стать людьми, объявить о своей принадлежности к какой-то категории людей или, если угодно, стать особого рода животными. По каждому поводу у них складывается определенное мнение, связанное с их положением в обществе; из этого слоя общества они черпают свои идеи. Вы приобретаете, таким образом, некий склад ума или, если вам так больше нравится, разновидность глупости, которая вполне соответствует той среде, в которой вы живете; вас понимают, вы понимаете других, таким образом, вы входите с ними в близкие отношения и реально становитесь членом их сообщества. Вы становитесь банкиром, инженером, чиновником, лавочником, военным… заранее не скажешь, но кем-то вы так или иначе становитесь; вы что-то делаете, вы нашли свое место, вы не предаетесь бесконечным грезам. Вы ни в чем не сомневаетесь; у вас есть своя линия поведения, проложенная обязанностями, которые необходимо выполнять. У вас могут появиться сомнения в области философии, религии, политики, но ребяческая честность приходит на помощь, чтобы их одолеть. Пусть эти мелочи вас не смущают. Цивилизация поглощает вас; тысячи и тысячи шестеренок гигантской социальной машины захватывают вас в своем вращении. Вы мечетесь в пространстве, вас оглупляет время; вы делаете детей, которые станут такими же глупцами, как вы, и наконец умираете, приобщенный к таинствам церкви; ваш гроб щедро опрыскан святой водой, вокруг катафалка, при свете восковых свечей, словно шмели жужжат – это поют на латыни. Те, кто привык к вам, сожалеют о вас; если вы были добры, некоторые вас искренне оплакивают. И наконец, все переходит к вашим наследникам. Так движется мир!

И это, друг мой, не мешает тому, что на земле есть мужественные люди, люди кристально честные, от природы добрые, делающие добро для собственного удовлетворения; люди, которые не крадут и не убивают, даже если они уверены в своей безнаказанности, потому что их сознание постоянно контролирует поступки, к которым могли бы толкнуть страсти; люди, способные любить, быть преданными душой и телом; священники, верующие в Бога и занятые делами христианского милосердия; врачи, которые, не боясь смерти во время эпидемий, спасают бедных больных; сестры милосердия, которые отправляются на позиции, чтобы заботиться о раненых; банкиры, которым вы могли бы доверить свое состояние; друзья, готовые поделиться с вами последним; люди – да чтобы долго не искать, такие, к примеру, как я, – способные, быть может, наперекор Вашему богохульству, предложить Вам беспредельную любовь и преданность.

Прекратите же капризничать, словно больной ребенок. Вы капризничаете потому, что мечтаете, вместо того чтобы размышлять, потому что подчиняетесь страстям, а не разуму.

Вы клевещете на себя, когда так говорите. Скажи я Вам, что все в Вашем письме правда и что я верю всему, что Вы описываете, Вы немедленно стали бы меня опровергать и убеждать, что не согласны ни с одним словом этого жестокого символа веры; что это всего лишь бравада сердца, более нежного, чем у других; лишь болезненная попытка чувствительной натуры, пораженной горем, обрести равновесие.

Нет, нет, мой друг, я Вам не верю, и Вы сами не верите себе. Вы добры, Вы способны любить, Вы чувствительны и деликатны, но Вы страдаете, поэтому я прощаю Вас и люблю и продолжаю быть живым протестом против Вашего отрицания всего того, что можно назвать дружбой, бескорыстием, преданностью.

Все это отрицает Ваше тщеславие, но не Вы; Ваше раненое самолюбие заставляет Вас прятать сокровища души и выставлять напоказ «искусственное существо, созданное гордыней и хандрой».

Пламкетт.

XXIV

ЛОТИ – УИЛЬЯМУ БРАУНУ


Эюп, декабрь 1876


Дорогой друг!

Я решил напомнить Вам, что я существую на этом свете. Живу я под именем Ариф-эфенди на улице Куручекме в Эюпе, и Вы доставите мне большое удовольствие, навестив меня здесь.

Вы сойдете на берег в Константинополе, минуете четыре километра лавок и мечетей и попадете в святое предместье Эюп, где мальчишки не преминут сделать Вашу необычную здесь прическу мишенью для камней; спросите улицу Куручекме, и Вам ее немедленно покажут; в конце этой улицы увидите мраморный фонтан под миндальным деревом и рядом – мою лачугу.

Я живу здесь вместе с Азиаде, молодой женщиной из Салоник, о которой я Вам уже писал и которую я, кажется, люблю. Я живу здесь почти счастливо, забыв о прошлом и о людской неблагодарности.

Не буду рассказывать Вам, какие обстоятельства привели меня в этот глухой уголок Востока; не стану объяснять, как удалось мне за короткое время перенять язык и нравы Турции и даже обзавестись красивым платьем из шелка с золотым шитьем.

Лучше я опишу Вам сегодняшний вечер, 30 декабря. На улице морозно, сияет луна. Дервиши гнусаво и монотонно читают молитвы, я слышу их каждый день, и мой слух уже привык к ним. Мой кот Кеди-бей и мой слуга Юсуф уже ушли, один на плече другого, в их общее жилище.

Азиаде, усевшись, как это принято у дочерей Востока, на груду ковров и подушек, занята чрезвычайно важным делом – она красит ногти в оранжево-красный цвет. А я вспоминаю Вас, нашу жизнь в Лондоне, все наши сумасбродства и пишу Вам и очень прошу мне ответить.

Я еще не настоящий мусульманин, хотя по началу моего письма Вы могли бы меня в этом заподозрить; я лишь живу жизнью двух разных персонажей, а официально, притом как можно реже, я остаюсь Лоти, лейтенантом морского флота.

Поскольку Вам трудно будет написать мой адрес по-турецки, пишите мне на «Дирхаунд» или на британское посольство.

XXV

Стамбул, 1 января 1877


Год семьдесят седьмой начинается сияющим утром, весенней погодой.

Нанеся в течение дня несколько визитов в колонии Перы, на что меня толкнул остаток западного воспитания, я верхом возвращался вечером в Эюп, минуя Поля Мертвых и Кассым-пашу.

Я встретился с мчавшейся во весь опор каретой страшного Игнатьева, который возвращался с конференции в сопровождении эскорта наемных хорватов; мгновением позже проследовали лорд Солсбери и посол Англии, тот и другой в сильном раздражении: на совещании все перессорились, и все складывалось как нельзя хуже.

Бедные турки с энергией отчаяния отказываются от условий, которые им навязывают; их хотят наказать и поставить вне закона.

Все послы уедут вместе под крики «Спасайся кто может!», обращенные к европейской колонии. Ибо миру предстоят ужасные события, великая смута и кровопролитие.

Только бы эта катастрофа разразилась подальше от нас!..

Придется, и, быть может, завтра же, покинуть Эюп и больше туда не возвращаться…

XXVI

Был изумительный вечер, когда мы спускались к причалу Оун-Капан.

Стамбул выглядел непривычно; муэдзины со всех минаретов пели незнакомые молитвы на странный мотив; их пронзительные голоса, в неурочный час спускаясь с высоты, тревожили воображение; мусульмане, собравшись группами у своих ворот, смотрели на какую-то пугающую их точку в небе.

Ахмет проследил за их взглядами и в ужасе сжал мне руку: луна, которая только что сияла над куполом Святой Софии, погасла там, наверху, в безмерном пространстве; от нее осталось красноватое кровоточащее пятно.

Нет ничего более поразительного, чем небесные знамения, и на миг меня охватил ужас. К тому же это явление и для меня оказалось неожиданным, поскольку я давно уже не заглядывал в календарь.

Ахмет объяснил мне, какое это серьезное и мрачное событие: турки верят, что луна в этот момент сражается с драконом, который хочет ее сожрать. Однако луну можно спасти, вступившись за нее перед Аллахом и стреляя в чудовище.

Во всех мечетях читают соответствующие случаю молитвы, в Стамбуле начинается пальба. Из всех окон, со всех крыш палят из ружей по луне, надеясь разделаться со страшным драконом.

Мы садимся в Фанаре в лодку, чтобы добраться до дома; на полпути от Золотого Рога стражники останавливают нас: в ночь затмения лодочные прогулки запрещены.