— Кто бы подумал, что я вас увижу здесь, Бёльстрод? — сказал он. — Я слышал, что вы в Индии. Но что вы сделали с вашей ногой?

Он говорил, почти не переводя духа от волнения и едва мог сохранить молчание в то время, как Тольбот представлял его дамам как мистера Меллиша, старого друга и школьного товарища. Приезжий с таким восторгом глядел на черные глаза мисс Флойд, что капитан повернулся к нему почти свирепо, спрашивая, что привело его в Брайтон.

— Охотничий сезон, мой милый. Йоркшир мне надоел; знаю каждое поле, каждую канавку, каждый забор, каждый пруд, каждое деревцо. Я остановился в Бедфорде; со мною мои лошади — я дам вам завтра лошадь, если вы хотите. У меня есть серая лошадь, которая как раз годится для вас — на ней так легко сидеть, как на кресле.

Тольбот возненавидел своего друга за то, что тот заговорил о лошадях: он чувствовал к нему ревнивый ужас. Этот высокий, пустоголовый йоркширец со своей болтовней о лошадях и охоте был, может быть, человек такого рода, общество которого будет приятно для Авроры. Но, быстро обернувшись рассмотреть мисс Флойд, капитан Бёльстрод имел удовольствие увидеть, что эта молодая девица рассеянно смотрела на туман, собиравшийся над морем и, по-видимому, не обращала внимания на существование мистера Джона Меллиша, владетеля Меллишского Парка в Йоркшире.

Этот Джон Меллиш был, как я сказала, человек огромного роста, казавшийся еще огромнее по милости толстого шотландского пледа, ученым образом обернутое около плеч. Это был человек лет тридцати по крайней мере, но с такой юношеской живостью в обращении, с такой невинной веселостью в лице, что он походил на восемнадцатилетнего юношу, только что выпущенного из школы. Я думаю, что Чарльз Кингсли[3] восхитился бы этим высоким, веселым, широкогрудым англичанином, с каштановыми волосами, отброшенными с открытого лба, и с густыми усами, обрамляющими губы, вечно готовые для смеха. И какого смеха! такого веселого и звучного, что люди, прохаживавшиеся по бульвару, обернулись посмотреть на владельца таких здоровых легких и добродушно улыбались из сочувствия к его искренней веселости.

Тольбот Бёльстрод заплатил бы сто фунтов, чтобы отделаться от шумного йоркширца. Какое дело имел он в Брайтоне? Неужели самое обширное графство в Англии не довольно обширно для него, чтобы ему нужно было еще притащиться в Сюссекс, к досаде друзей Тольбота.

Капитану Бёльстроду сделалось несколько веселее, когда общество встретилось с Арчибальдом Флойдом. Старик просил, чтобы его представили мистеру Меллишу и пригласил честного йоркширца обедать на Восточном Утесе в этот же самый вечер, к досаде Тольбота, который, надувшись, отстал и позволил Джону познакомиться с дамами.

Фамильярный йоркширец в десять минут подбился к ним в милость; и в то время, когда они дошли до дома банкира, был гораздо свободнее в обращении с Авророю, чем наследник бёльстродский после дмухмесячного знакомства. Он проводил их до дверей, пожал руку дамам и мистеру Флойду, погладил бульдога, весело хлопнул по плечу Тольбота и побежал в Бедфорд одеваться к обеду. Ему было так весело, что он сбивал с ног мальчиков, сталкивался с светскими молодыми людьми, которые выпрямлялись в чопорном изумлении, когда этот высокий мужчина толкал их. Он напевал охотничью арию, когда бежал на большую лестницу в свою комнату и болтал со своим лакеем, когда одевался.

Он казался человеком, нарочно созданным для счастья, для обладания и траты богатства. Люди, чужие ему, бегали за ним и служили ему по инстинктивному убеждению, что они получат достаточное вознаграждение за свои хлопоты. Слуги в кофейнях бросали другие столы и служили за тем столом, за которым он сидел. В театре для Джона Меллиша находилось место, между тем как другие должны были ждать в холодных коридорах. Нищие выбирали его в толпе на многолюдных улицах, гонялись за ним и не хотели отойти, не получив подаяния из кармана его просторного жилета.

Он всегда тратил деньги для других. У него был целый полк старых слуг в Меллишском Парке, которые обожали его и мучили по обыкновению им подобных. Конюшни его были наполнены хромыми, кривыми или, иначе, никуда негодными для службы лошадьми, жившими, его милостынями и истреблявшими столько овса, сколько было бы довольно для целого конского завода. Он постоянно платил за вещи, которых или не покупал, или не имел, и его вечно обманывали честные души, окружавшие его, которые, несмотря на то, что употребляли все силы, чтобы разорить его, прошли бы сквозь огонь и воду, лишь бы оказать ему услугу, и не оставили бы его, и трудились бы для него, и содержали бы его на те самые деньги, которые украли у него же, если бы он был разорен.

Если у мистера Джона болела голова — все до одного в его беспорядочном доме, были несчастливы и растревожены до тех пор, пока не проходила боль; каждый мальчик в конюшне, каждая служанка в доме желали, чтобы он попробовал их лекарства для своего выздоровления. Если бы вы сказали в Меллишском Парке, что белое лицо и широкие плечи Джона не были самыми высокими образцами мужской красоты и грации, вас назвали бы существом самым безвкусным. По мнению его прислуги, Джон Меллиш был прекраснее Аполлона Бельведерского, бронзовое изображение которого в маленьком виде украшало нишу в передней. Если бы сказали им, что такой огромный рост вовсе не был необходим для мужского совершенства, или что могли быть более высокие таланты, чем уменье стрелять по сорока семи штук дичи в одно утро, эти простодушные йоркширские слуги просто расхохотались бы вам в лицо.

Тольбот Бёльстрод жаловался, что все уважали его и никто его не любил. Джон Меллиш мог бы пожаловаться на противное, если бы этого желал. Кто мог не любить честного, великодушного сквайра, которого дом и кошелек были открыты для всех окрестных жителей? Кто мог чувствовать холодное уважение к дружелюбному и фамильярному господину, который садился на стол в огромной кухне Меллишского Парка, окруженный собаками и слугами, и рассказывал истории о своих дневных приключениях в охотничьем ноле, между тем, как старая, слепая собака у его ног поднимала свою большую голову и слабо визжала? Нет, Джон Меллиш был доволен, что его любят и никогда не разузнавал свойства привязанности, которую выражали ему. Для него все было чистейшим золотом; вы могли бы говорить с ним по двенадцати часов сряду и все-таки не убедили бы его, что мужчины и женщины гнусные и корыстолюбивые существа, и что если его слуги, его арендаторы и бедные в его поместье любили его, то это ради временной пользы, которую они извлекали из него.

Он был не подозрителен, как дитя, которое верит, что волшебницы в пантомиме настоящие и что арлекин родится в маске. Он был так податлив лести, как пансионерка. Когда люди говорили ему, что он красивый мужчина, он верил им, соглашался с ними и думал, что свет вообще был искренним честным местом и что каждый человек был красивым мужчиной. Не имея сам никогда тайной мысли, он не заглядывал в мысли глубже слов и в других людях, но думал, что каждый высказывал свое настоящее мнение и оскорблял или угождал другим так же чистосердечно и прямо, как он сам.

Если бы он был порочным молодым человеком, он, без сомнения, совсем сделался бы дурным и попал бы в число воров. Но так как он был одарен натурою чистой и невинной, то самые большие сумасбродства его были не хуже сумасбродств взрослого школьника, который заблуждается вследствие избытка душевного жара.

Он лишился матери на первом году своего младенчества, а отец его умер за несколько времени до его совершеннолетия, так что некому было сдерживать его поступков; а в тридцатилетнем возрасте иметь возможность вспоминать безукоризненную юность, которая могла заразиться запахом гнусных сходбищ, значило что-нибудь. Не имел ли он причины гордиться этим?

Есть ли что-нибудь выше чистой и незапятнанной жизни — прекрасной картины, где никакая безобразная тень не выглядывает на заднем плане, — гладкой поэмы, которой ни одна кривая строчка не портит стиха, — благородной книги, где нет ни одной неприличной страницы, — простой истории, какую наши дети могут читать? Какое величие может быть выше? Какое благородство может быть возвышеннее? Когда вся нация, несколько времени тому назад, горевала в один голос; когда мы опустили наши сторы и закрыли от себя тусклый свет декабрьского дня и грустно слушали отдаленную ружейную пальбу; когда даже самые бедные забыли о своих ежедневных неприятностях, чтобы плакать об овдовевшей королеве и осиротевших детях в унылом дворце; когда грубые извозчики забыли ругать друг друга и обвязали крепом свои бичи, с грустью занимались своим делом, думая о великой горести в Виндзоре — слова, срывавшиеся с каждых губ, говорили о безукоризненном характере умершего, нежного мужа, попечительного отца, доброго господина, щедрого покровителя, воздержаного советника безукоризненного джентльмена.

Много лет прошло с тех пор, как Англия оплакивала другую королевскую особу, которую называли «джентльменом». Этот джентльмен давал постыдные оргии, преследовал несчастную иностранку, главный грех и главное несчастье которой заключались в том, что она была его жена; этот джентльмен допустил собеседника своих веселых пирушек, гения, который набросил поддельный блеск на печальную сатурналию порока, умереть в бедности и в отчаянии[4]. Конечно, есть надежда, что мы переменились к лучшему в последние тридцать лет, если теперь приписываем новое значение этому простому титулу «джентльмена».

Я несколько горжусь обоими молодыми людьми, о которых я пишу, по той простой причине, что в истории их нет ни одного темного пятна. Может быть, мне не удастся заставить вас полюбить их; но я могу обещать, что вы не будете иметь причины стыдиться их. Тольбот Бёльстрод может оскорбить вас своей угрюмой гордостью; Джон Меллиш может, просто, произвести на вас впечатление не совсем изящного деревенского невежды, но никто из них никогда не оскорбит вас дурным словом или нечистой мыслью.