— Вы говорите о Михаиле? — с удивлением спросил отец Валентин. — Но ведь его уже давно нет здесь, он в городе, брат только что передал мне поклон от него.

— Возможно, да ведь я говорю только о той бурной ночи, когда мы искали молодую графиню. Я добрался со слугой до горной часовни, где мы должны были встретиться. Затем я оставил там слугу, чтобы он дежурил у часовни, а сам отправился дальше, к Орлиной скале. Как раз начинало рассветать, и я надеялся найти хоть какие-нибудь следы, потому что не рассчитывал, что капитан или графиня вернутся живыми. Но через некоторое время я нашел их обоих на утесе, и они были очень даже живыми — они целовались!

— Что такое? — крикнул священник, отступая на шаг.

— Да уж разводите руками, сколько хотите, — я тоже немало подивился, только тут уж ничего не поделаешь, потому что я видел это сам, собственными глазами. Он, Михель, держал графиню в объятиях и страстно целовал... Да ведь это светопреставление какое-то!

Должно быть, отец Валентин принял бы точно так же подобное сообщение, если бы ему сделали его раньше. Но с того вечера он был подготовлен ко всему, и теперь слова Вольфрама скорее опечалили, чем удивили его.

— Значит, дело все-таки дошло до объяснения? Как я боялся этого! — тихо сказал он. — Ну, а графиня?

— А что графиня? Ей это было, по-видимому, совсем по вкусу, потому что она ни чуточки не отбрыкивалась. Оба они не видели и не слышали моего приближения, но я совершенно ясно расслышал, как Михель сказал: «Моя Герта!». Будто она принадлежит ему по праву! Но ведь графиня — невеста молодого графа! Позвольте же спросить вас, что из всего этого выйдет?

— Один Бог знает! — со вздохом ответил священник. — Во всяком случае в семье будут большие раздоры.

— Еще бы! — согласился лесничий. — Уж говорю вам, от этого парня вечно было одно только несчастье! Теперь-то он уже не удовольствуется поцелуями, теперь он захочет жениться на высокородной графине со всеми ее предками и миллионами! А если ему не отдадут ее, он подстрелит молодого графа, будет драться на дуэли с генералом и всей сиятельной семьей, расшибет все вдребезги, добудет «свою Герту» из замка, как уже добыл с Орлиной скалы, и женится на ней! Вот увидите, так оно и будет!

Очевидно, Вольфрам из одной крайности впал теперь в другую и перешел от огульного порицания своего питомца к безграничному восхищению им, скрываемому пока еще под ворчливым осуждением. Он был убежден, что теперь Михаил может пойти на все, даже сцепиться с генералом, а это в глазах лесничего было самым невероятным подвигом.

Наоборот, в священнике открытие Вольфрама вызвало тяжелую тревогу. Слишком быстро случилось то, чего он так боялся, и все-таки в данный момент нельзя было предпринять ровно ничего: оставалось молчать и заставить молчать и лесничего.

Это, впрочем, не вызвало особых затруднений: Вольфрам и сам смотрел на свой рассказ, как на своего рода исповедь, и охотно дал обещание молчать. Когда же он ушел, старый священник схватился за голову и скорбно прошептал:

— Сейчас начнется бой не на жизнь, а на смерть с генералом! И если эти железные, несгибаемые натуры станут друг против друга... Боже мой, Боже мой, что же теперь будет?


Глава 25

После обеда отец Валентин уехал. Проводив его, профессор Велау ушел к себе в комнату и принялся за чтение полученного письма, но тут ему доложили о бароне фон Эберштейне.

Старик приехал в замок, чтобы повидаться с дочерью, и узнал о нездоровье графини, а так как он слышал о прибытии знаменитого профессора из столицы, то хотел использовать счастливый случай и посоветоваться о собственной болезни. Велау сразу заподозрил нечто подобное, увидев изможденную, согбенную фигуру барона, и сразу принял неприступный вид: он ни в коем случае не был расположен распространять исключение, которое делал для графини, на совершенно посторонних людей.

— Удо барон фон Эберштейн-Ортенау ауф Эберсбург! — торжественно представился старик, высокомерно кивая головой.

— Мне уже доложили, — сухо отрезал в ответ Велау и, указывая гостю на стул, спросил: — Чем могу служить?

Барон уселся, до крайности пораженный приемом этого человека, на которого его имя и титул явно не произвели ни малейшего впечатления.

— Я узнал, что вас вызвали сюда для пользования графини Штейнрюк, — снова заговорил он, — и хотел подробно поговорить с вами о ее болезни.

Профессор что-то сердито проворчал. Он вообще не любил говорить с профанами о болезнях, и, кроме того, ему вовсе не хотелось снова повторять то, что он только что сказал брату.

Но Эберштейн принял его ворчание за знак согласия и продолжал:

— В то же время я хотел попросить вашего совета также и по поводу моей собственной болезни, которая уже долгие годы...

— К сожалению, — сухо перебил его Велау, — я уже давно отказался от врачебной практики и вовсе не «вызван» сюда. Если я поспешил к одру болезни графини, то сделал это по дружбе. Но чужих я не лечу!

Барон с полным отчаянием и удивлением взглянул на профессора мещанского происхождения, который лечит графиню Штейнркж «по дружбе» и категорически отказывается пользовать одного из Эберштейнов. Замкнувшись в полном уединении у себя в замке, старик не имел представления о том, какое положение в обществе могут занимать светила науки. Зато еще во времена своей юности он слышал, что ученые представляют собой совершенно особый класс людей, что все они чудаки, совершенно не знакомые с понятиями изысканных кругов, и потому грубые и беззастенчивые. Ввиду этого он великодушно простил профессору его сословную особенность, но так как барону все же нужны были совет и помощь ученого, то он хотел прежде всего разъяснить «чудаку», кто обратился к нему за помощью.

— Я очень дружен со всей семьей Штейнрюк, — снова начал он. — Обе наши семьи — древнейшие в стране, причем мой род на двести лет старше: он восходит к десятому веку.

— Это удивительно! — заметил Велау, который никак не мог понять, причем здесь десятый век.

— Это — факт, — пояснил Эберштейн, — исторически доказанный факт. Граф Михаил, родоначальник дома Штейнрюк, всплывает из легендарной тьмы на свет исторической правды лишь во времена крестовых походов, тогда как Удо фон Эберштейн...

Тут старик сам нырнул в пучину семейной хроники и начал читать длинную проповедь, в точности схожую с той, которой когда-то так напугала Герлинда молодого художника.

Сначала профессор задумался, каким способом ему было бы легче всего выставить за дверь докучливого гостя. Но мало-помалу он стал прислушиваться внимательнее, даже подвинул свой стул поближе к старику и пытливо всматривался в него. Вдруг он перебил плавную речь барона и схватил его за руку:

— Позвольте-ка, меня очень заинтересовало ваше состояние... Странное дело, пульс совершенно нормален!

Барон торжествовал: да, теперь этот невежа-профессор понял, с кем имеет дело, и быстро согласился выслушать его, от чего прежде так категорически уклонялся!

— Нормален, говорите вы? — сказал он. — Это меня радует, но, несмотря на это, вы наверное пропишите...

— Ледяные компрессы на голову, не снимать в течение суток! — лаконически отрезал Велау.

— Господи Боже мой, при моей-то подагре? — испуганно вскрикнул старый барон. — Я переношу только тепло, и если вы подробно освидетельствуете меня, то...

— Совершенно не нужно! Я и без того вижу, в чем у вас дело! — заявил профессор.

Уважение барона еще более возросло. Очевидно, это очень выдающийся врач, если может ставить диагноз по одному внешнему виду, даже не расспрашивая больного о его страданиях.

— Графиня немало превозносила мне вашу проницательность, — сказал он. — Но я хотел бы обратиться к вам еще с одним вопросом, господин профессор Велау. Я обратил внимание на ваше имя. Не в родстве ли вы с Велау-Веленбергом ауф Форшунгштейн?

— Форшунгштейн? — профессор снова схватил барона за руку и пощупал его пульс.

— Ну, да! — подтвердил барон. — Ведь уже не раз бывало, что аристократ из родовитой семьи пренебрегал титулом, когда обстоятельства вынуждали его браться за мещанскую профессию.

— Мещанскую профессию! — вспыхнул Велау. — Сударь, уж не думаете ли вы, что естествоиспытатели принадлежат к цеху сапожников?

— Во всяком случае, это неподходящее занятие для аристократии, — надменно процедил Эберштейн. — Что же касается замка Форшунгштейн, то это — родовое владение одного юного дворянина, который прошлой осенью попал бурной ночью в Эберсбург и просил у меня приюта. О, удивительно любезный юноша — этот Ганс Велау-Веленберг ауф...

— Ауф Форшунгштейн! — договорил профессор, разражаясь бурным хахотом. — Теперь мне все ясно! Еще одна из проделок моего мальчишки. Ведь он сам рассказывал мне, что нашел приют во время бури в старом замке! Мне очень жаль, барон, но безбожный мальчишка обвел вас вокруг пальца! Название «Форшунгштейн»* очень остроумно придумано, но это — единственный титул, на который мы можем претендовать. «Любезный дворянин» — на самом деле просто Ганс Велау, так же, как и я сам, и я дам ему хороший нагоняй сегодня же за самозванство!

Профессор опять начал безумно хохотать, но старый барон, по-видимому, отнюдь не был расположен принять эту историю с комической стороны. В первый момент он просто онемел от гнева и возмущения, а затем разразился потоком негодующих слов:

— Ваш сын? Просто Ганс Велау? А я принял его, как человека равного мне происхождения! Я обращался с ним совершенно как с равным себе! С молодым человеком без рода, без имени!..

— Ну уж извините! — раздраженно перебил его профессор. — Я вовсе не собираюсь оправдывать эту дурацкую выходку, но что касается «рода и имени», то Ганс, во-первых, мой сын, а я кое-что сделал для науки, а, во-вторых, он сам тоже проявил себя с наивыгоднейшей стороны, хотя и в другой области. Имя Велау может с полным правом стоять рядом с именем Эберштейн, которое обязано своим значением только старым, заржавленным понятиям, ныне совершенно не идущим в счет!