— Слушаю-с, ваше превосходительство! Я не искал этого разговора, он был силой навязан мне, но надеюсь, что теперь вы освободились от опасений за возможность претензий с моей стороны на родственную связь с вами. Вы так высоко возноситесь над обыкновенными людьми со своим древним родословным деревом! Своего единственного ребенка, осмелившегося пойти наперекор родовой гордости, вы оттолкнули недрогнувшей рукой и вычеркнули из жизни. Но ваш герб не так недосягаем, как солнце в небе, и, быть может, настанет день, когда на нем заведется пятно, которое вы не сможете удалить. Тогда вы почувствуете, что значит страдать за чужую вину, тогда вы поймете, каким безжалостным судьей были вы к моей матери! Могу я считать прием оконченным?

Он опять стоял в строгой позе солдата.

Генерал ничего не ответил. При последних словах Михаила его вдруг охватил невольный ужас, как будто они были мрачным пророчеством. Он молча кивнул Роденбергу, и тот вышел, ни разу не обернувшись назад.

Оставшись один, Штейнрюк принялся беспокойно ходить по комнате, но при этом его взор постоянно возвращался к портрету, висевшему на стене и изображавшему его самого молодым офицером. Нет, ни малейшего сходства не было между этим красивым лицом с благородными, правильными чертами и другим лицом, очень характерным, но некрасивым. И все-таки те же самые глаза сверкали графу с того лица, это был его собственный голос, как его, были эта непреклонная гордость, железная энергия; не в чертах лица, но во взоре и манерах было разительное сходство!

Это с непреодолимой силой внедрялось в сознание старика, внимательно смотревшего на свой портрет. Он был возмущен, оскорблен, и все же в его душе дрожали особые ощущения, которых он никогда не испытывал, которых ему сильно не хватало при общении с сыном и внуком: сознание, что существует наследник его крови и характера! Тщетно старался он отыскать в Рауле хоть малейшую каплю этого наследства. Но в жилах непризнанного сына отверженной дочери, переступавшего его порог в качестве совершенно постороннего человека, текла его кровь, и, несмотря на всю ненависть и гнев, генерал чувствовал, что Михаил Роденберг — его родной внук!


Глава 15

Профессор Велау жил в западной части города, занимая небольшой, но хорошенький особняк, нарядное убранство которого доказывало, что занятия строгой наукой не мешали профессору пользоваться радостями жизни.

Зима кончилась, наступил март, и в полях уже начинали показываться первые вестники весны. А в доме Велау по-прежнему царила бурная атмосфера. Отец все еще не примирился с самоуправством сына, и над головой Ганса частенько проносилась гроза. В тот день опять профессор, воспользовавшись случаем, обрушил на голову Ганса, зашедшего к нему в кабинет, полную чашу гнева.

— Ты посмотри только на Михаила! — закончил он свою обличительную речь. — Вот он так знает, что такое работа, и двигается вперед! В двадцать девять лет он уже стал капитаном, а ты?

— Я очень хотел бы, чтобы Михаил хоть разок выкинул какую-нибудь глупую шутку! — недовольно сказал Ганс. — Тогда, по крайней мере, мне не приходилось бы постоянно слышать о его превосходстве! Ты уже видишь в новоиспеченном капитане будущего генерал-фельдмаршала, который выиграет все наши сражения, а своему единокровному сыну, который, бесспорно, является восходящей звездой, ты отказываешь в чем бы то ни было. Отец, ведь это возмутительно, наконец!

— Оставь, пожалуйста, свое шутовство! — сердито перебил его Велау. — И ты еще хочешь уверить меня, будто ты «прилежен»! Ну, конечно, в том смысле, как это понимают господа художники! Полдня бегать и забавляться под предлогом необходимости этюдов, а остальное время выкидывать всякие безумства в ателье! Потом придет черед неизбежной поездки в Италию, где продолжают забавляться опять-таки под предлогом этюдов! И это у вас называется работать! Но такая жизнь совершенно в твоем вкусе, потому что больше ты ровно ни на что не годишься!

К сожалению, упреки не произвели никакого впечатления. Ганс снова уселся верхом на стул и беззаботно ответил:

— Не бранись, отец, а то я нарисую тебя во весь рост, подарю портрет университету и заставлю преподнести мне благодарственный адрес. Кстати, я уже давно хотел спросить тебя, не желаешь ли ты позировать мне?

— Этого еще не хватало! — вскипел профессор. — Я серьезно запрещаю тебе касаться своей пачкотней моей особы!

— Так побывай, по крайней мере, в моем ателье, ведь ты даже не видел моей пачкотни!

— Нет, не видел! — буркнул Велау. — Я не желаю опять сердиться: сумасбродное идеалистическое направление... пошлая, сентиментальная тема... в лучшем случае карикатура, которая опять-таки взбесит хоть кого — вот и все, на что ты способен, заранее знаю! Я не хочу ничего знать об этой истории!

— Ну, не знать ты никак не можешь! — торжествовал молодой художник. — Когда я выставил портрет моего учителя, профессора Вальтера, вся пресса кричала о нем, а некоторые газеты внесли благодетельную вариацию в старую тему: вместо обычного «сын нашего знаменитого естествоиспытателя» они писали — «Гениальный сын известного отца»! Берегись, отец! Когда-нибудь моя слава затмит всю твою ученую известность! Но не позволишь ли ты мне теперь уйти? Я жду высоких посетителей.

Велау пренебрежительно дернул плечами.

— Воображаю!

— Пожалуйста — обе графини Штейнрюк!

— И они будут у тебя?

— Разумеется! Мы начинаем становиться известными, принимаем в своем ателье аристократию и недаром зовемся гениальным сыном выдающегося отца. В самом деле, не согласишься ли ты позировать мне, отец?

— Нет, черт возьми! — крикнул профессор.

— Хорошо, тогда я нарисую тебя по памяти без твоего ведома и пошлю портрет на выставку. До свиданья, отец! — и с самой любезной улыбкой, как будто между ними царило полнейшее согласие, Ганс вышел из комнаты.

В коридоре он столкнулся с Михаилом, который только что вернулся домой и спрашивал, у себя ли профессор.

— Да, он у себя, но опять окутан грозовой атмосферой! — ответил Ганс. — Зайди потом на полчасика ко мне в ателье, я должен кое-что исправить в картине, и ты очень нужен мне.

Роденберг кивнул в знак согласия и прошел к профессору. Мрачное лицо последнего несколько просветлело при виде молодого офицера.

— Хорошо, что ты пришел, — встретил он Михаила. — Я опять так обозлился на Ганса, что мне совершенно необходимо повидать разумного человека!

— А что опять наделал Ганс?

— Да ровно ничего, потому что он вообще ничего не делает, и в этом все несчастье! Я со всей строгостью отчитал его за бездельничанье, которому он предается вот уже пять месяцев. Этот мальчишка сведет меня в могилу!

— Дядя, не будь несправедлив, — с упреком возразил Михаил. — Ты ведь знаешь, что Ганс работает над большим произведением, и, уверяю тебя, он очень прилежен, но ты упорно отказываешься взглянуть на его работу. По-моему, он уже дал и тебе, и всем нам доказательство своего таланта. Портрет профессора Вальтера встретил всеобщее признание, все голоса слились в похвалах, и газеты назвали его даже...

— Гениальным сыном известного отца? — перебил его Велау. — И ты тоже лезешь ко мне с этим? Сколько поздравлений мне уже пришлось выслушать по этому поводу, и сколько грубостей наговорил я в ответ! Но ничего не помогает! Все держат руку негодного мальчишки, все с ним в заговоре и дивно забавляются проделкой, которую Ганс сыграл с университетом!

— Даже сам профессор Бауер, когда был здесь проездом у тебя! — вставил Михаил.

— Да, и это было досаднее всего! «Коллега, — сказал я ему, — известно ли вам, что выделывал мой бессовестный сын на ваших лекциях? Он рисовал карикатуры на вас и всю аудиторию! Он нарисовал рисунок, где вы изображены очень похоже и снабжены всеми атрибутами естествоиспытателя. Вы варите в котле четыре элемента, а ваши студенты раздувают огонь». И что же ответил мне Бауер? «Знаю, дорогой коллега, знаю! Я даже видел этот рисунок, который при всей его дерзости набросан так гениально, что я от души смеялся и простил легкомысленного ученика. Поступите и вы так же!»

— Тебе необходимо последовать этому совету, дядя, это было бы на самом деле лучше всего! Между прочим, я зашел к тебе лишь затем, чтобы поздороваться с тобой. Мне нужно к Гансу в ателье.

— «В ателье»! — передразнил его профессор. — Воображаю, что там делается! Я от души желал бы, чтобы в павильоне было темно или чтобы там вода струилась по стенам; тогда господину художнику пришлось бы отказаться от занятия своей пачкотней. А теперь он форменно обосновался перед самым моим носом, как будто так и следует. Ну, так иди «в ателье». Тамошние достопримечательности привлекают даже аристократию, но моей ноги там не будет, это уж я вам говорю!

Профессор сердито занялся своими книгами, а Михаил, по личному опыту знавший, что в таком состоянии старика лучше оставить одного, отправился к Гансу.

Павильон, в котором молодой художник устроил свою пока еще скромную мастерскую, находился в конце сада. В нем была одна-единственная, но довольно большая комната. Кое-где заделали окна, кое-где окна расширили, устроили верхний свет, и таким образом получилось ателье, которое было для профессора настоящим бельмом на глазу, тем более что никто даже и не спросил его разрешения на эти перестройки. Ганс придерживался по отношению к отцу особой тактики: он никогда сильно не противоречил ему, и «хорошо, отец» было его вечным ответом. Но вместе с тем он с полным спокойствием делал как раз обратное тому, чего требовал отец, и это было единственной возможностью управляться с раздражительным стариком.

Велау самым резким образом отказал сыну в средствах на устройство мастерской, и Ганс, у которого не было еще доходов, должен был подчиниться этому. Однако он в тот же день вступил во владение павильоном, вызвал каменщиков и плотников, приказал сделать все необходимые перестройки, а потом положил отцу, вернувшемуся из небольшой поездки, счет на письменный стол. Разумеется, профессор вышел из себя, заявил, что не потерпит более ничего подобного, и каждый день смотрел в сторону павильона бешеным взглядам, но счет все же оплатил. Ганс опять сделал по-своему.