— Не беспокойся, дядя! Если бы даже Ганс и в самом деле воспламенился, то для него это не представляет опасности: с ним это довольно часто случается!

— Ну да, до сих пор он слишком много ребячился и глупил, но отныне должен постараться настроиться на серьезный лад. Я нарочно освободился сегодня до обеда, и мы можем наконец подробно поговорить с тобой о твоих занятиях, Ганс. До сих пор я имел только поверхностное понятие о твоих успехах и желаю основательно порасспросить тебя. Я сейчас приду: только еще раз внушу Лени, чтобы она не забыла о сегодняшней почте!

Профессор вышел из комнаты. Ганс посмотрел ему вслед, скрестил руки и сказал вполголоса:

— Вот когда взорвется бомба!

— Не относись так легко к этой истории! — заметил Михаил. — Тебе во всяком случае придется выдержать жестокую борьбу, потому что дядя выйдет из себя.

— Я знаю, я готов и вооружился на сей предмет. Но уж не хочешь ли ты уйти отсюда! Нет, брат, это не дело, я не могу обойтись без резерва в предстоящей битве. Если завяжется слишком горячая схватка, я вытяну тебя в качестве вспомогательного корпуса. Уж окажи мне такую услугу, останься!

— Я рад, что теперь конец тайне, — недовольно сказал молодой офицер, отходя к оконной нише. — Я дал тебе слово молчать, но это было мне очень тяжело, гораздо тяжелее, чем тебе.

— Ба! Я не мог ничего поделать иначе. Ведь у вас, военных, тоже допускаются военные хитрости... Тише! Отец возвращается! Смело в атаку!

Действительно, профессор вернулся и, благодушно усевшись в кресле перед письменным столом, знаком подозвал к себе сына и произнес:

— Во всяком случае ты был в хороших руках. Коллега Бауер — признанный авторитет в нашей специальности и вполне разделяет мои принципы; вот почему я сдался на твои просьбы и послал тебя в Б. Правда, я не раз опасался того, что ты домогался лишь беспечального студенческого жития, но тем не менее считал, что будет очень хорошо, если ты продолжишь свои занятия под другим руководством. Ну-с, а теперь послушаем.

Было похоже, что молодому человеку не по себе от этого вступления. Он смущенно дергал усы и не без запинок ответил:

— Да... профессор Бауер... Я посещал его лекции... даже очень регулярно...

— Но разумеется! Ведь главным образом к нему я и посылал тебя!

— Только учился я не у него, отец!

Велау нахмурился и с упреком сказал:

— Ганс, нехорошо с твоей стороны было пренебречь таким заслуженным ученым. Конечно, с ним во многом нельзя согласиться, но тем не менее его труды очень значительны.

— Господи, да ведь я говорю вовсе не о научных трудах и заслугах профессора, а о своих собственных, которые, к сожалению, были слишком незначительны, почему я и позволил себе несколько изменить свои занятия.

— Несмотря на мое вполне категорически выраженное желание? Ведь я же составил для тебя вполне точный план занятий! К кому же ты обратился?

Ганс на секунду замялся с ответом, кинул взгляд на оконную нишу, где обретался его «резервный корпус», затем не без труда выговорил:

— К профессору... Вальтеру...

— Вальтеру? Это кто? Я не знаю такого!

— Да нет, отец, ты наверное слышал имя Фридриха Вальтера. Ведь он всемирно известный художник...

— Кто? — переспросил профессор, которому показалось, что он ослышался.

— Художник, и вот потому-то я и хотел отправиться в Б. Маэстро Вальтер живет там и оказал мне честь принять меня в свое ателье. Дело в том, что я собственно занимался не естественными науками, а живописью...

Теперь решающее слово было сказано! Профессор Велау подскочил и, почти лишившись дара слова, безмолвно смотрел на сына. Наконец он загремел:

— Да ты рехнулся, что ли?

Но Ганс отлично знал, что успех может быть достигнут лишь в том случае, если он не даст отцу говорить. Поэтому он торопился продолжать:

— Я был очень старателен эти два года, чрезвычайно старателен. Мой профессор подтвердит тебе это, отец; он находит, что теперь я могу работать уже самостоятельно. На прощание он сказал мне: «Вашему батюшке наверное будет очень приятно, когда он увидит ваши произведения, вы только сошлитесь на меня!».

Ганс выложил все это очень бегло, речь текла словно мед с его уст. Однако это ему не помогло, профессор понял наконец, что Ганс совершенно серьезно «позволил себе несколько изменить свои занятия». И вот бомба взорвалась!

— И ты осмеливаешься говорить мне все это? Ты решился тайно за моей спиной разыграть подобную комедию, пойти наперекор моему запрещению, насмеяться над моей волей и теперь воображаешь, что я склонюсь перед так называемым «совершившимся фактом» и скажу «да» и «аминь»? Ну, так ты жестоко ошибаешься!

Ганс опустил голову и состроил крайне подавленную физиономию.

— Не будь так суров, отец! — произнес он. — Ведь искусство, это — мой идеал, поэзия и цель моей жизни, и если бы ты знал, какие угрызения совести терзали меня из-за моего ослушания!

— По тебе видны все твои угрызения совести! — крикнул профессор, все более и более свирепея. — «Идеал»! «Поэзия»! Вот она опять, эта проклятая история! Боевые словечки, которыми думают прикрыть все глупости, когда-либо совершенные людьми! Только не воображай, пожалуйста, что со мной пройдет подобное идиотство! Какой бы чепухой ты ни занимался там, теперь ты вернешься домой, а уж я возьмусь за тебя! Прежде всего ты сдашь докторский экзамен, слышишь ты? Я приказываю тебе это!

— Да ведь я ровно ничему не учился! — объявил Ганс с торжеством. — Во время лекций я рисовал портреты или карикатуры на профессоров — смотря по настроению, ну, а вся ученость, которой ты меня начинял прежде, выветрилась из меня. Поэтому я не в состоянии написать и трех страниц диссертации, а ты ведь не пошлешь меня сызнова в университет!

— Да ты просто хвастаешься своим невежеством! — пронзительно закричал профессор. — А неслыханный обман по отношению ко мне тебе, наверное, представляется геройским подвигом?

— Нет, просто — необходимой самозащитой, к которой я обратился, когда иссякли все прочие средства. Как просил и умолял я тебя! Увы, все было напрасно, ты не сдавался! Я должен был пожертвовать всем — своим талантом, своей будущностью ради дела, к которому вовсе не гожусь и в котором никогда не смогу создать ничего путного... Ты отказал мне в средствах для художественного образования и рассчитывал этим путем покорить меня. Когда я говорил тебе: «Я хочу стать художником», — ты отвечал мне непреклонным «Нет!». А теперь я говорю тебе: «Я стал художником», — и тут уж тебе придется сказать «Да»!

— Это мы еще посмотрим! — сызнова вскипел Велау. — Я еще посмотрю! Неужели я не могу смирить своего собственного сына? В своем доме я — полный хозяин, я не терплю никакого бунта, и если кто вздумает пойти наперекор моей воле, тому придется оставить мой дом!

Молодой человек побледнел при этой угрозе; он подошел вплотную к отцу, и полный мольбы голос звучал глубокой серьезностью, когда он сказал:

— Отец, прошу тебя, не будем заходить так далеко. Я просто сделан из другого теста, чем ты; я издавна чувствую лишь страх и ужас перед твоей высокой, холодной наукой, которая делает жизнь такой ясной и... такой пустынной! Ты не постигаешь, что существует иной мир, что есть юность, которой этот мир так же необходим, как воздух для дыхания. Ты непреклонно вырываешь у природы ее тайны, все, что живет и развивается в царстве природы, должно подчиниться твоим законам и системам, о каждом существе ты знаешь, как оно создается и обращается в ничто. Но своего собственного сына ты не знаешь, и его тебе не уложить ни в одну из твоих систем. Ему, по счастью, удалось приберечь себе немножко идеалов и поэзии, и с этим багажом он пойдет своей собственной дорогой, на которой он не посрамит твоего имени!

Сказав это, Ганс повернулся и направился к двери.

Но профессор абсолютно не был расположен покончить на этом разговор.

— Ганс, ты останешься здесь! — крикнул он. — Ты сию же минуту вернешься!

Но Ганс счел за благо не расслышать приказания. Он видел, что его «вспомогательный корпус» двинулся вперед, и предоставил ему прикрыть отступление.

— Пусть идет, дядя! — сказал Михаил, подходя вплотную к рассерженному старику. — Ты слишком взволнован, успокойся сначала!

Уговоры остались бесплодными. Велау вовсе не думал успокаиваться и теперь, когда непокорный сын вышел за «пределы досягаемости», с новой яростью обрушился на его заступника.

— И ты тоже был с ним в заговоре! Ты знал обо всей этой грязной истории, не отпирайся! Ганс ничего не скрывает от тебя. Почему ты молчал?

— Потому что я дал ему слово и не мог нарушить его, хотя и не одобрял этой таинственности.

— Тогда ты должен был по собственному почину взяться за дело и образумить Ганса!

— И этого я тоже не мог: Ганс был в своем праве!

— Что такое? Теперь и ты начинаешь? — закричал профессор.

Но Михаил спокойно ответил:

— Да, дядя, он был в своем праве! Я тоже не позволил бы навязать себе профессию, которой не люблю и к которой не гожусь. Я только действовал бы более открыто и потому выдержал бы более тяжелую борьбу, чем Ганс, который попросту уклонился от всякой борьбы. С того самого дня, когда ты заставил его взяться за науку, он начал заниматься рисованием. Но в заключение он убедился в невозможности закончить художественное образование у тебя на глазах, а потому и отправился в Б. Наверное, он создал что-нибудь выдающееся, потому что если такой человек, как профессор Вальтер, дает свидетельство его художественной зрелости, то...

— Молчи! — загремел профессор. — Я ничего не хочу слышать! Я говорю «нет» и еще раз «нет», и... А ты тоже лезешь ко мне со своим триумфом? Ты тоже, конечно, была в заговоре?

Последние слова относились к свояченице, которая, ничего не подозревая, вернулась в комнату, чтобы взять забытые ключи, и теперь была страшно поражена сердитым приемом.