4

Доктор Саблин не участвовал в забастовке. Каждый день он шел в Мартыновскую больницу, надевал халат и — когда при электричестве, когда при свете керосинок — делал операции.

Октябрьский переворот совершенно выбил его из колеи. Все, что раньше считалось правильным, оказалось контрреволюционным: быть богатым — плохо, защищать страну — глупо, грабить — полезно для блага народа. Врагов государства вычисляли по фетровым шляпам и чистым ногтям.

— Советская городская управа проелась, — как-то сказал ему Антон Эмильевич. — Казна пуста, а на все запросы Петроград отвечает, что надо изыскивать средства на местах. Скоро начнутся конфискации.

— Откуда вы знаете? — изумился Саблин.

Антон Эмильевич показал ему отпечатанное на машинке постановление о необходимости изъять собственность у буржуев:

— Вот, прислали нам в редакцию и велели опубликовать.

Под постановлением стояла подпись: «Комиссия старых б.».

— Знаете, что такое «б.»? — усмехнулся тесть, видя недоумение Саблина. — Это большевики, а не то, что вы подумали.

Что делать? Как ко всему этому относиться? Душа вопиет, протестует, но ведь русский народ принял большевиков. Или это только кажется, что принял?

Учредительное собрание разогнали. Оппозиционные забастовки и демонстрации были полностью запрещены. На своих митингах большевики кричали, что восставать против «народной власти» могут только наймиты капитала и иностранные шпионы. Они самым наглым образом присвоили себе российских граждан: те, кто с ними, — за народ; те, кто против, — враги народа.

Их лозунги доводили Саблина до изумления. «Полное равенство; общественная собственность на средства производства; от каждого по способностям, каждому по потребностям» — законы первобытного племени.

Самое удивительное — никто не протестовал. Город молился: в праздник Сретения Господня крестный ход шел от кафедрального собора до Новобазарной площади. Саблин, сняв шапку, в оцепенении смотрел на дышащую паром двухверстную толпу. Хоругви колыхались, снег визжал под тысячами ног. Пленные австрийцы — еще более жалкие, чем всегда, — подходили и просили хлеба:

— Христоратти… Христоратти…

По всем церквам шли молебны об умирении страстей — и тут же анафема «творящим беззакония и гонителям веры и Церкви Православной»: большевики объявили религию опиумом для народа.

Международные новости Саблин узнавал от Любочки: немцы требовали от России значительных территориальных уступок и контрибуцию, в противном случае обещали наступление. Нарком по иностранным делам Лев Троцкий приказал армию распустить, мира не подписывать и ждать, пока германский пролетариат скинет жадного кайзера.

— Будет оккупация… — повторял Саблин и пытался предугадать, что в таком случае надлежит делать честному человеку.

Откуда Любочка знала подробности о переговорах? От своего нового друга, большевика Осипа, заведующего отделом материально-технического снабжения губернского военкомата. Эта «историческая личность» чрезвычайно забавляла ее.

Однажды Любочка пригласила Осипа в гости. Тот пришел, небритый, пропахший махоркой, сел, широко расставив колени, на табурет у пианино. Закинув руку, почесал голову — в подмышках его выцветшей гимнастерки стояли новые аккуратные заплаты.

Осип заметил взгляд Саблина:

— Супруга ваша поставила — спасибо ей.

Он рассказывал, что большевики не хотят буржуазной республики как в Северо-Американских Штатах или во Франции: там та же безработица и грабиловка. Капитализм сделал свое дело — создал промышленность, теперь его время прошло, настал черед социализма.

— Мы это буржуазное общество, как трухлявый гриб — ррраз ногой! — и раздавим.

Саблин не сводил глаз с жены. Она подалась вперед, спорила с Осипом, смеялась чужим дробным смехом и то и дело поправляла серый платок на груди.

— Изумительный хам, — сказал Саблин Любочке, когда Осип ушел.

— Много ты понимаешь! — рассердилась она. — Знаешь, какой это человек? Когда царская власть мобилизовала ополченцев, сорока-, пятидесятилетних мужиков, их месяцами держали на черном хлебе в казармах; у них лапти развалились — ходить не в чем, а новой обуви не было… Господа офицеры гоняли их, простуженных, по плацу просто так, чтобы позабавиться. А Осип пошел к полковнику и сказал, что если ополченцев не отпустят по домам, то весь шестьдесят второй полк взбунтуется.

Саблин не мог представить себе такого.

— И что, помогло?

— Ты же видишь, какая у него внутренняя сила. Он может влиять на людей.

Несомненно, это было так: если бы раньше Саблину сказали, что его утонченная жена будет восторгаться безграмотным хамом, он бы никогда не поверил.

Любочка больше не собирала у себя интеллигентное общество.

— Наши политиканы никогда не осмелятся на решительные действия, — говорила она с презрением. — Всегда будут оставаться с краешку, в умеренной, безопасной оппозиции. Это ведь так удобно — быть слегка против: и коллеги уважают, и рисковать не приходится.

Саблин кривился:

— Чтобы быть решительным в таких делах, надо, во-первых, не знать истории, во-вторых, считать себя вправе ломать чужие судьбы, а в-третьих, не бояться крови.

Люди, подобные Осипу, не боялись. Именно поэтому варвары разгромили просвещенный Рим, а монголо-татары подчинили себе народы от Дуная до Японского моря. Чем выше развитие цивилизации, тем она уязвимее: умному, культурному человеку чуждо насилие, даже грубость, и что он сделает против толпы дикарей, которым и своя и чужая жизнь — копейка?

— По-моему, ты просто ревнуешь, — веселилась Любочка.

Это была не ревность — ревновать-то было не к чему. Это было недоумение: милая моя, душенька, ну как так можно?! Ведь твой Осип то и дело чешется, как блохастый пес!

Саблин осторожно спросил тестя:

— Это вы познакомили Любочку с товарищем Друговым?

Антон Эмильевич странно усмехнулся:

— Я бы и вам советовал поближе познакомиться с ним. Кто знает, где мы все окажемся через год? А связи лишними не бывают.

Заводить связи? Связать себя противоестественной дружбой? Увольте. В конце концов есть такие понятия, как честь, гордость, нежелание марать руки. Возможно, Осип Другов мог обеспечить кое-какие блага, но как принимать их от человека, который делает все, чтобы умертвить твою страну?

А Любочке, к сожалению, было свойственно нездоровое любопытство. Помнится, в Петрограде она часами бродила по Кунсткамере и восторгалась уродами, законсервированными в спирту.

5

Саблин поднялся на крыльцо, отряхнул валенки от снега. Дверь ему открыл Клим — он тоже только что вернулся домой.

— Как дела в больнице? — спросил он, весело глядя на доктора.

Саблин буркнул что-то неразборчивое. Любочка не вышла его встречать. Опять где-то загуляла?

Клим вытащил из внутреннего кармана пальто бутылку шампанского и поставил ее на тумбочку под зеркалом:

— Это вам гостинец.

Саблин посмотрел на него в изумлении:

— Откуда вы ее взяли?

— Пограбил награбленное.

Кажется, Клим был слегка пьян. Он был единственным, кто не воспринимал текущее положение всерьез, и его беспечность раздражала Саблина. Ведь это ненормально: в такие времена крутить роман со вдовой офицера, таскать ее то в театр, то в синематограф, то на каток; покупать запрещенное вино, да еще дарить его знакомым!

В дверь постучали. Клим и доктор переглянулись.

— Это, наверное, Любочка.

Саблин открыл замок и обомлел: на крыльце стояли вооруженные люди.

— Мы Комитет голодных, — хмуро представился высокий, сутулый молодой человек в медном пенсне. — Все классово чуждые дома обыскиваются на предмет оружия, спиртного и прочих излишков.

Прихожая наполнилась безмордой суетливой толпой. Захлопали дверцы, заскрипели выдвигаемые ящики, повалились на пол сапожные щетки и обувные рожки.

— По какому праву?.. — завопил Саблин, но тут же осекся, когда главарь разбойников ткнул ему в лицо револьвер:

— Ты врач? Спирт, морфий, кокаин имеются?

У него было бледное, анемичное лицо и искривленный, будто иссушенный нос. Движения порывисты, зрачки расширены, на лбу — крупные капли пота.

«Наркоман, — в ужасе подумал Саблин. — Такой убьет и не поморщится».

— У нас ничего нет, — проговорил он срывающимся голосом и тут вспомнил о злополучном шампанском.

Клим — все еще в расстегнутом пальто — сидел на тумбочке, скрестив руки на груди. Бутылка исчезла: верно, он успел ее спрятать.

— Поднимайтесь наверх, — скомандовал человек в пенсне и повернулся к Саблину: — Если ты набрехал насчет спирта, расстреляю на месте.


Обыск продолжался три часа — унизительный и бессмысленный. Климу, Саблину и прислуге велели сидеть в столовой. Мимо проносились «голодные комитетчики» — кто с кучей полотенец, кто с охотничьими сапогами и хрустальной вазой под мышкой. По ногам гулял сквозняк от беспрерывно открываемых дверей; летели перья из вспоротых подушек, на столе валялись семейные документы — метрики, дипломы, квитанции. Мариша плакала навзрыд — у нее забрали американскую машинку для штопки чулок.

«Только бы не обнаружили шампанское!» — молился Саблин.

Клим — злой, насмешливый — задирал охранявшего их паренька с винтовкой:

— Тебе сколько лет?

Тот не смотрел на него и молча ковырял в зубах измочаленной спичкой.

— Лет девятнадцать, я думаю, — не унимался Клим. — Из рабочих? Понятно, что не из архиереев. Но в церковь наверняка ходишь. Как насчет: «Не укради», «Не возжелай дома ближнего твоего… ни вола его, ни осла…»?[18]