Но в Кремле подобрались решительные и неунывающие ребята: когда весь спирт был выпит, а гречка из разгромленных провиантских складов съедена, большевики направились по банкам и вскрыли сейфы. Официально — для того, чтобы проверить, у кого трудовые, а у кого нетрудовые доходы. Неофициально это был обыкновенный налет в духе Дикого Запада. Так что подозреваю, от моего наследства ничего не осталось: оно пошло на нужды революции. Мои вещи уехали в Москву, в портмоне имеется восемьдесят пять рублей.

Все крайне удивились, узнав, что я остался в стране освобожденного труда (вернее, освобождения от всякого труда). Любочка вроде смилостивилась надо мной, грешным, когда я вернулся из деревни, но сейчас она одаривает меня такими взглядами, как бывало смотрели на папеньку осужденные по уголовной статье.

Нина не понимает, почему Любочка не заходит к ней в гости и ее не зовет, а у меня не хватает духу объяснить ей, в чем дело. Саблина жалко: он видит, что его супруга сходит с ума, но чем тут поможешь?

— Тю, псих ляховский! — сказала мне Мариша. — Ведь на последний поезд мог успеть!

Ничего бы не поменялось: застрял бы если не в Нижнем Новгороде, так в Москве. Только там ситуация еще хуже: большевики стреляли по городу из орудий.

Впрочем, никуда бы я не поехал без Нины. Как ни странно это звучит, я здесь счастлив. Все вышесказанное проходит мимо сердца: я иностранец тут — не потому, что у меня аргентинский паспорт, а потому, что нисколько не интересуюсь борьбой за светлое будущее.

У меня уже есть светлое настоящее — я брожу с Ниной по белым улицам, сугробы выше меня, на березах парадная форма. Нина читает мне стихи Блока, а я пою ей кабацкие песенки на испанском, нещадно перевирая слова и мотив.

Мы с Ниной раздражаем всех своими улыбками. Только Жора и Елена нас понимают, да и то не всегда.

Нина спросила меня: а что дальше? Я обещал ей, что буду любить ее, ухаживать за ней и развлекать. Мы выкинем из жизни все, чем нам неохота заниматься, — в этом как раз и заключается свобода. А больше нам ничего не надо.

Мы смотрим революцию, как фильм в синематографе; нас куда больше пугает Софья Карловна, чем Военно-революционный штаб: ведь старая графиня может сделать нам замечание! Мне уже досталось за то, что я не явился к ней с визитом и даже не оставил карточки.

Нина передала мне ее слова: «Никогда — слышите? — никогда я не поклонюсь ему на улице!»

Раз терять нечего, мы решили нарушить еще одну заповедь, которая гласит, что молодая дама не имеет права ходить в театр с мужчиной, который не является ее родственником.

В Нижний Новгород из Тифлиса прибыла прима сезона мадемуазель Калантар, и мы немедленно отправились смотреть на нее. Театр был набит до отказа. Пожилая матрона в соседнем кресле возмущалась:

— Ужасно, просто ужасно! В дни национальной катастрофы все театры работают. Кажется, публику ничего не трогает: сидят молодые, румяные — ни стыда, ни совести.

«Совесть» — любимое словечко в нашем городе. Его используют как универсальный клей, чтобы починить разбившуюся реальность. Но все призывы «иметь совесть» сводятся к следующему: «Люди, пожалуйста, спасите меня!»

Стоит часовой у Дмитриевской башни, замерз до полусмерти и просит прохожих, чтобы его сменили: «Совесть у вас есть?»

Весь город в агитационных плакатах и портретах кандидатов в Учредительное собрание, частью заплеванных. Та же история: призывают то «будить совесть народа», то «кормить честь и совесть революции», то есть матросов.

Даже представитель квартального комитета призывает нас «поступить по совести» и помимо чернил отдать ему имеющиеся в доме перья. Перья нужны для того, чтобы «углублять революцию» — словно это инструмент, вроде острых коготков, которым квартальный комитет собрался что-то выковыривать и сверлить.


Запись, сделанная чуть позже


Все это, конечно, была бравада — попытка скрыть вполне оправданный страх перед Всемирным потопом, когда у тебя нет ни ковчега, ни знакомого Бога. Планы такие: дождемся прекращения железнодорожной забастовки и поедем в Петроград за визами в Аргентину. Жору берем с собой, но ему пока об этом не говорим, чтобы не пугать предстоящей разлукой с Еленой.

Нина страдает: ей кажется, что если она покинет Россию, то не сможет уберечь свой завод от конфискации. Советская власть намерена изъять промышленные предприятия из частного владения, и это доводит мою девочку до слез.

Я настаиваю на своем: пару лет нам надо пожить за границей, а там видно будет.

2

Бедность — это когда у тебя мало денег. Нищета — это когда их совсем нет. И еды в доме тоже нет. Сначала было забавно: с азартом археолога Нина искала осколки ушедших времен — забытую мелочь по карманам шуб и пальто, по сумочкам и муфтам; потом перебрала всю библиотеку — раньше она использовала мелкие купюры вместо закладок.

Прежние правительства — царское, Временное — ругали все кому ни лень. Получите: цены с октября по декабрь выросли в два раза, а доходов не было никаких. Новое правительство, Совет народных комиссаров, винило во всеобщей, разом навалившейся разрухе упорных забастовщиков, те не уступали и требовали немедленной передачи власти Учредительному собранию. Но большевики оттягивали его созыв: они набрали на выборах только двадцать четыре процента голосов.

Гимназия была закрыта, и Жора целыми днями потерянно ходил по дому, насвистывая «Варшавянку», которая приставала как зараза:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут.

В бой роковой мы вступили с врагами…

— А… да провались эта дурацкая песня!

Клим продал золотые часы, чтобы купить провизии, но все понимали, что это не выход: вырученных денег хватит недели на две.

— Надо дяде Грише сказать: пусть присылает нам еду из деревни, — вздыхал Жора.

Но ни телеграф, ни почта не работали. Мир стремительно сужался: никто не ходил в гости — нечем было угощать; «лишние» комнаты запирались — нечем топить. Люди жили островками, стойбищами — как будто от одного дома до другого были версты обледенелой тундры.

Новая власть боролась с разрухой с помощью глупейших декретов, которые только все запутывали и усложняли: то создавай им домовый комитет, то приноси объяснительную, почему ты не участвуешь в самообороне. Выписки о наличии жильцов призывного возраста, справка о количестве лампочек в доме, заявление на получение дров…

Сперва было непонятно, кто это придумывает, внедряет и проверяет. Оказалось, оголодавшие студенты и гимназисты предлагали в Кремле свои услуги по возрождению России — в обмен на продовольственные карточки. Недоучившуюся молодежь сотнями расставляли на государственные посты, освободившиеся во время забастовки.

— Жора, ты упускаешь шанс сделать грандиозную карьеру, — усмехался Клим. — Дети твоего возраста повелевают земельными кадастрами и городским водопроводом. Предлагаю явиться к отцам города и потребовать создать отдел по борьбе с враждебными вихрями. Работа нужная и наверняка хорошо оплачиваемая, главное — нанять грамотных специалистов по вступлению в бои.

— Пусть лучше Монетный двор организует и сразу деньги печатает, — ворчала Нина.

Она беспокоилась: работает ли ее завод? что с ним вообще происходит? Известий от дяди Гриши не было с октября.

Нину и ужасало и восхищало то, что Клим из-за нее остался в России и потерял отцовское наследство: если бы он не провел с ней три недели в Осинках, он бы успел вывезти капитал за границу. Клим говорил, что не особо скучает по деньгам, так как не успел с ними сродниться:

— Ничего страшного. На жизнь мы всегда себе заработаем.

А у Нины сердце кровью обливалось, когда она думала, что если бы не революционный форс-мажор, они могли бы до конца дней жить как у Христа за пазухой.

Клим хотел, чтобы Нина отправилась с ним в Аргентину. Она говорила: «Да-да, конечно…» — и очень надеялась, что никуда ехать не придется. Большевики все еще вели переговоры о мире, но война фактически прекратилась: оставшиеся полки отправились по домам, а это означало, что весной можно будет нанять работников и поставить завод на ноги. В конфискацию предприятий Нина отказывалась верить: нельзя же отобрать все у всех? Только как дотянуть до весны, если в доме нет ни рубля и единственный способ выжить — это выносить вещи из дома и сдавать их в комиссионку?

Но как бы ни было трудно, Нина не хотела уезжать. Она любила свой город. В Нижнем Новгороде у нее имелся красивый особняк, а в Буэнос-Айресе будет маленькая квартирка в богемном районе.

Клим со вкусом рассказывал о том, как они будут сидеть по утрам на ажурном балконе, пить кофе с коньяком и мороженым и разглядывать проходящих мимо. Он уверял, что на улице, где он живет, попадаются самые колоритные личности — от индейцев в деревянных бусах до загулявших министров.

— А насчет испанского ты не переживай: это очень простой язык.

Клим сам учил его по газетам, словаря у него не было, и, зная английский, он пытался догадаться по однокоренным словам, что значит какое-нибудь Brutal crimen de dos policias[17]. Ясно, что речь идет о полиции и о чем-то брутальном и криминальном, а остальное как хочешь, так и расшифровывай.

— Тебе с твоим французским будет совсем легко, — обещал он Нине.

И все-таки ей было страшно: в другой стране она шагу не сможет ступить без Клима, весь ее мир сосредоточится на нем — а это нелегкая ноша.

Кому-то из них надо было жертвовать планами и комфортом. Как всегда, уступать приходилось женщине: кем Клим мог стать в Нижнем Новгороде? Провинциальным репортером? Еще одним Нининым нахлебником?