Она приподнялась, раздвинула полог над кроватью. Зрелище, представшее ее глазам, окончательно убедило несчастную в том, что она лишилась разума.

Прямо перед ней на небольшом помосте лежала белокурая, розовая полуобнаженная богиня, держа в руке соломенную корзинку, из которой на бархатные подушки свисали роскошные грозди золотистого винограда. Маленький купидон, совершенно голенький, пухленький, в венке из цветов, косо надетом на светлые кудри, с увлечением щипал виноград. Купидон несколько раз чихнул, и богиня, тревожно взглянув на него, сказала несколько слов на каком-то непонятном языке, видимо языке Олимпа.

Тут же послышались чьи-то шаги, и бородатый рыжий великан, одетый в вполне современный костюм художника, подошел к купидону, взял его на руки и завернул в шерстяной плащ.

И тут Анжелика увидела мольберт художника Ван Осселя, около которого стоял молодой человек в кожаном переднике, по-видимому, подмастерье, держа в руках две палитры с яркими пятнами красок всех цветов.

Подмастерье, слегка склонив голову набок, рассматривал незаконченную картину своего мэтра. Тусклый дневной свет падал на его лицо. Он был среднего роста, внешне ничем не примечателен, в грубой холщовой рубахе с распахнутым воротом, обнажавшим загорелую шею, с небрежно подстриженными темно-русыми волосами до плеч и густой челкой, свисавшей на темные глаза. Но Анжелика узнала бы среди тысячи эти чуть надутые губы, этот дерзко вздернутый нос, этот спокойный тяжеловатый под; бородок, напоминавший ей отца, барона Армана.

— Гонтран! — окликнула брата Анжелика.

— Дама проснулась! — воскликнула богиня.

И тотчас же все, кто находился в комнате, в том числе пять или шесть детей, подбежали к кровати.

Подмастерье был ошеломлен. Он с изумлением смотрел на улыбавшуюся ему Анжелику. Вдруг он густо покраснел, сжал своими выпачканными краской руками ее руку и прошептал:

— Сестренка!

Пышнотелая богиня, которая оказалась женой художника Ван Осселя, крикнула дочери, чтобы та принесла из кухни горячего молока с желтком и сахаром, которое она приготовила.

— Я рад, — говорил голландец, — я рад, что дама, которой я помог, оказалась не просто дамой, попавшей в беду, но еще и сестрой моего товарища.

— Но как я очутилась здесь? — спросила Анжелика.

Ван Оссель степенно рассказал, как накануне вечером их разбудил стук в дверь. При свете свечи он увидел итальянских комедиантов в блестящих атласных костюмах, на руках у которых лежала без сознания окровавленная полумертвая женщина. На своем темпераментном итальянском языке актеры стали умолять помочь несчастной. И им спокойно ответили по-голландски: «Мы с радостью окажем ей гостеприимство!»

***

Теперь Анжелика и Гонтран смотрели друг на друга с некоторым смущением. Наверно, прошло лет восемь с тех пор, как они расстались в Пуатье. Перед мысленным взором Анжелики всплыла картина прошлого: Раймон и Гонтран верхом на лошадях удаляются вверх по узкой и крутой городской улочке. Возможно, и Гонтран сейчас вспоминал трех покрытых дорожной пылью девочек, которые, прижавшись друг к другу, сидели в старой карете.

— Я видел тебя в последний раз в Пуатье, — сказал он, — когда ты, Ортанс и Мадлон приехали в монастырь урсулинок…

— Верно. А ты знаешь, что Мадлон умерла?

— Да, знаю.

— Помнишь, Гонтран, ты писал портрет старого Гийома?

— Старый Гийом умер.

— Да, мне отец писал…

— У меня до сих пор сохранился тот портрет. И я написал еще один, лучше… по памяти. Я тебе его покажу.

Гонтран сидел на краю постели, положив на кожаный передник, закрывавший колени, свои огрубевшие, перепачканные руки с въевшейся в кожу красной и синей красками, со следами кислот и солей, которые служили ему для изготовления красок, с мозолями от пестика, которым он с утра до вечера растирал в ступке свинцовый сурик, охры, оранжевый свинцовый глет, прибавляя к ним масло или соляную кислоту.

— Как же ты докатился до такой жизни? — с некоторой жалостью в голосе спросила Анжелика.

Обидчивый нос Гонтрана (фамильный нос де Сансе) сморщился, на лицо молодого человека набежала тень.

— Глупая! — сказал он, не церемонясь. — Если я до этого докатился, как ты изволила выразиться, то только потому, что сам того хотел. О, я вполне постиг науки, и иезуиты не пожалели сил, чтобы сделать из меня истинного дворянина, достойного продолжателя знатного рода, поскольку Жослен бежал в Америки, а Раймон вошел в знаменитый орден иезуитов. Но у меня тоже были свои планы. Я рассорился с отцом, ведь он настаивал, чтобы я пошел в армию служить королю. Он пригрозил, что иначе не даст мне ни гроша. И тогда я ушел из дому, побрел, как бродяга, пешком и поступил в Париже учеником к художнику. Сейчас кончается срок моего ученичества, и я отправляюсь бродить по Франции. Я буду ходить из города в город, постараюсь постичь все тайны ремесла живописцев и граверов. Чтобы прокормить себя, буду либо наниматься в подмастерья к художникам, либо писать портреты богатых горожан. А потом я куплю себе звание цехового мастера. Я стану знаменитым художником, Анжелика, я верю в это! Кто знает, может, мне поручат расписывать потолки Лувра!..

— И ты изобразишь на них ад, вечный огонь и дьяволов со скорченными рожами!

— Нет, я превращу их в голубое небо с освещенными солнцем облаками, и среди них — короля во всем его великолепии.

— Короля во всем его великолепии… — слабым голосом повторила Анжелика слова брата.

Она закрыла глаза. Она вдруг почувствовала себя гораздо взрослее своего брата — хотя он был старше ее годами, — потому что он сумел сохранить все свои детские мечты. Он не отказался от них, несмотря на холод, голод и унижения.

— А ты даже не спрашиваешь у меня, как я докатилась до такого состояния?

— Я просто не решаюсь расспрашивать тебя, — смущенно ответил он. — Я знаю, что тебя насильно выдали замуж за ужасного, страшного человека. Отец был рад этому браку, но мы все очень тебя жалели, бедная моя Анжелика. Ты была очень несчастна?

— Нет. Но теперь я несчастна.

Она поколебалась, стоило ли ему рассказывать все. Стоит ли вносить смятение в душу брата, равнодушного ко всему, кроме своей работы, которая заворожила его. Много ли раз за все эти годы вспоминал он о своей маленькой сестренке Анжелике? Наверняка, не так уж часто — верно, тогда, когда приходил в отчаяние, что не может передать зелень листвы. Он и прежде ни в ком не нуждался, хотя и жил одной жизнью с ними.

— В Париже я поселилась у Ортанс, — добавила Анжелика, пытаясь пробудить в своей измученной душе родственные чувства.

— У Ортанс? Вздорная она! Я, когда приехал, пришел повидаться с ней. Боже мой, чего она мне только не наговорила! Она-де готова умереть от стыда, что я пришел к ней в таких грубых башмаках. «Ты даже без шпаги! — кричала она. — Как самый обыкновенный простолюдин-ремесленник!» Ну что ж, она права. Ты представляешь меня в кожаном переднике и со шпагой на боку? Да, я дворянин, но, если мне нравится писать картины, неужели ты думаешь, меня остановят подобные предрассудки? Плевать мне на них!

— Мне кажется, что все мы по натуре бунтовщики, — вздохнула Анжелика.

Она нежно взяла мозолистую руку брата.

— Наверно, ты немало бедствовал?

— Не больше, чем если бы служил в армии и носил шпагу, но тогда я еще был бы по уши в долгах, меня бы преследовали ростовщики. А сейчас я живу, зная, на что могу рассчитывать. И не жду, чтобы какой-нибудь вельможа в минуту расположения отвалил мне пенсию. Мой мастер не может меня обмануть, потому что мои интересы охраняются гильдией. А если приходится уж совсем худо, я заскакиваю в Тампль к нашему брату-иезуиту и прошу у него несколько экю.

— Раймон в Париже? — воскликнула Анжелика.

— Да, живет в Тампле, хотя является капелланом бог знает скольких монастырей, и я не удивлюсь, если он станет духовником каких-нибудь знатных особ при дворе.

Анжелика задумалась. Вот чья помощь ей нужна! Раймон — духовное лицо, может быть, он примет все близко к сердцу, поскольку речь идет о его семье…

Несмотря на свежее еще воспоминание о тех опасностях, которых она только что избежала в Лувре, несмотря на приказ короля, у Анжелики даже мысли не мелькнуло о том, что она должна отказаться от борьбы. Но теперь она поняла — действовать надо крайне осторожно.

— Гонтран, — решительно сказала она, — отведи меня в таверну «Три молотка».

Гонтран не стал возражать сестре. Разве Анжелика не была всегда сумасбродкой? С какой ясностью он вспомнил ее девочкой — босая, до крови исцарапанная колючками, в разорванном платьице, диковатая, она возвращалась домой из своих таинственных походов, не говоря ни слова о том, где была.

Художник Ван Оссель посоветовал дождаться темноты или хотя бы сумерек, чтобы Анжелику не узнали. Уж ему-то, прожившему здесь долгие годы, было известно, какие происходят трагедии, какие интриги плетутся в Луврском дворце, — благодаря знатным заказчикам отголоски их докатывались и до его мастерской.

Марикье, жена художника, дала Анжелике свою юбку с корсажем из простого, дешевого сукна цвета беж, который называют цветом засохшей розы, повязала ей голову черным атласным платком, какие носят женщины из народа. Анжелику забавляло, что юбка была короче, чем юбки знатных дам, и била ее по щиколоткам.

Когда в сопровождении Гонтрана Анжелика вышла из Лувра через небольшую дверцу, которую называли «дверью прачек», потому что через нее от Сены к дворцу и обратно целый день сновали прачки, стиравшие белье для королевской семьи, она больше напоминала миловидную женушку ремесленника, виснувшую на руке мужа, чем великосветскую даму, которая еще накануне беседовала с королем.

За Новым мостом под лучами заходящего солнца поблескивала Сена. Лошади, которых пригнали на водопой, входили в воду по самую грудь, громко ржали и фыркали. Баржи с сеном выстраивались вдоль берега, образуя длинную цепочку душистых стогов. С судна, прибывшего из Руана, выходили на вязкий берег солдаты, монахи, кормилицы.