«Очень ученый человек.

Я прочел только предисловие к твоей книге, между тем оно позволило мне догадаться о твоем намерении, и ничто, ничто, разумеется, не может быть более приятно, чем в поиске правды обрести подлинного союзника подобного тебе, в высшей степени приверженца истины. Действительно жаль, что столь редки те, кто преданы правде, а не следуют по пути извращенной философии».

— Не было ли его высказывание чересчур смелым? — прервал собеседник. — Тот, кому он писал, рисковал почувствовать себя под прицелом этого слова — «извращенной».

Раздался взрыв смеха, который окончательно убедил Анжелику в том, что разговаривали Жоффрей и их нынешний гость, Фабрицио Контарини.

Поскольку молодая графиня уже видела их — удаляющимися, как она решила, в сторону лаборатории, — то сейчас не сразу узнала голоса невидимых собеседников, отражавшиеся тихим эхом. По правде говоря, за все время замужества ей редко случалось разговаривать с супругом вне обычного шума светских бесед, но даже тогда вокруг них всегда находились лакеи и служанки.

В этот час, когда все вокруг словно замерло — даже птицы смолкли в листве, — голос мужа приобрел такое странное, необычное звучание, что Анжелика не узнала его, ее вдруг охватила уверенность, что говорит иностранец… Но после взрыва смеха не осталось никаких сомнений — это был действительно Жоффрей де Пейрак.

И чему она удивляется? Ведь она никогда не задумывалась, где его личные апартаменты. Значит, они находились здесь, наверху, так же как и кабинеты для деловых бумаг и корреспонденции. Машинально Анжелика слушала объяснения, которые давал ее муж по поводу прочитанного письма.

Он говорил, что речь шла о послании, написанном более пятидесяти лет назад, в августе 1597 года, великим астрономом Галилеем его немецкому коллеге Иоганну Кеплеру.

— Утверждения его так же опасны и в наше время, — заметил венецианский гость.

— Я согласен с вами.

— Как Галилей мог так доверяться Кеплеру в столь животрепещущих вопросах?

— Он убеждал обнаружить истину, суть вещей, механизм Вселенной.

— О! Какая неосторожность — утверждать это подобным образом. Я словно наяву вижу — прошли годы, и вот он, старик, стоит на коленях в белой рубахе перед бородатыми кардиналами и произносит ужасные слова отречения: «Я, Галилео Галилей, перед этим судом и коленопреклоненный перед вами, отрекаюсь и проклинаю всем сердцем искренне и с единой верой без притворства все ошибки и ереси вышеуказанные…»

— Мое сердце разрывается при мысли о перенесенном им унижении.

Время от времени они говорили по-итальянски или на латыни, приводя цитаты. Анжелика сожалела об этом, так как Фабрицио умел очень живо говорить по-французски о вещах, которые его увлекали:

— Это письмо просто безумие!.. Пройдет три года, и Джордано Бруно в Риме взойдет на костер и сгорит заживо из-за тех же убеждений, что и Галилей: за поддержку теорий Коперника и недоверие к Аристотелю. Конечно, он попал в пасть волку… Но как можно жить в вечном сомнении по отношению к вопросам истины… истины мироздания![49]

Анжелика услышала вопрос, заданный Жоффреем по-французски тоном любезного приглашения.

— Не согласитесь ли вы встретиться со мной вечером наверху, чтобы обрести дух Галилея?

Последовало молчание, в котором растворилось все волнение, живущее в венецианце.

Затем он произнес:

— О да… Комната с золотым замком.

Слова, сказанные шепотом, так встревожили Анжелику, что в течение нескольких минут она сомневалась, все ли правильно расслышала и что все сказанное ей не приснилось и не привиделось.

Становилось жарко. Она должна была или уйти, или сосредоточить свое внимание, чтобы снова уловить нить беседы. Анжелика опять услышала слово «золото», но смысл его был иным.

— Золото Тулузы[50], — говорил Фабрицио, — мы знаем, что оно проклято, но, несмотря на это, оно все равно околдовывает. Все, кто узнал этот город, не в силах его забыть или возненавидеть. Он — идол. Он принадлежит только себе самому. Он — твердыня. И именно здесь, под его внешней беззаботностью, зародилась и утвердилась та самая инквизиция[51], что истребила ваших Добрых Людей[52]. Она расправилась с ними с пылающей непримиримостью… Я повторяю — пылающей!.. Сколько костров!.. Мы говорили о Бруно в Риме. Но и сорока лет не прошло, как здесь сожгли Джулио Чезаре, знаменитого Ванини[53].

— Кстати, и чего ради он упорствовал в отрицании бессмертия души? — сказал Жоффрей.

— Никто не может молчать, когда правда кажется слишком очевидной!

И Анжелика с удивлением услышала, как оба снова рассмеялись, легко, как будто их развеселило совпадение мыслей.

— В свою очередь я советую вам быть осторожным, Фабрицио, — сказал Жоффрей. — Если подобное случилось с Ванини после издания книги «Амфитеатр вечного провидения», то с вашей стороны было бы наивностью пытаться оправдаться перед судьями трибунала инквизиции. Лучше бы вам не делать рискованных шагов, так явно выражая свое одобрение.

— Ба! Здесь, под вашей крышей, я чувствую себя в безопасности.

— В любом дворце есть уши шпионов.

От этих слов мужа у Анжелики замерло сердце. Он подозревал чье-то присутствие?! Она не смела пошевелиться. Малейшее движение, шорох платья могло быть услышано, так как наступила полная тишина. Внезапно она почувствовала себя перенесенной волшебным образом в иной, неизвестный, необитаемый мир, населенный лишь болтливыми духами.

Мужчины продолжали беседовать, и понемногу она успокоилась.

Размышления Жоффрея де Пейрака, казалось, также волновали его собеседника, и тот изливался в жалобах, перемежаемых протестами.

— Со временем это стало совсем невыносимо, — говорил он. — Теперь, куда бы я ни отправился, ощущение опасности не покидает меня. Я боюсь ареста, боюсь быть осужденным на костер, не имея времени даже найти убежище, где бы я смог спокойно закончить мои труды… Я надеюсь, они защитят меня, а также будут мерилом моего истинного человеческого достоинства! Я понимаю, вы знали меня большим оптимистом, смеющимся над препятствиями, если жизнь отвечала моим романтическим ожиданиям. Но годы проходят, меня начинает посещать меланхолия… Будет ли конец неудачам? Мы думаем о верных друзьях. Спрашиваем себя, а были ли у нас они. Посмотрите на знаменитого Галилея — он был величайшим ученым, признанным всеми… А затем внезапное падение, одиночество… Я думаю, не стала ли для него потеря всех верных друзей более жестоким наказанием, чем отказ от своих убеждений?.. Смотрите, тот же кардинал Барберини, разве не он был сторонником открытий Галилея и разве не он везде его рекомендовал? Кто, как не он, побудил его к тому, чтобы отправиться в Рим! А потом предал его!

— Думаю, что история Галилея особый случай… Не все наши верные друзья становятся папами! А именно это случилось с кардиналом Маффео Барберини, призванным после смерти Григория XV принять тиару под именем Урбана VIII. Мог ли он, однажды взойдя на трон Святого Петра, пошатнуть основы папского престола, провозглашая, что Солнце неподвижно?.. И что он осознал это, изучая фазы планеты, названной Венерой?.. Невыносимая правда! Даже папы — главным образом папы — имеют право быть подлыми!

Они снова вместе рассмеялись.

Фабрицио, должно быть, ходил по комнате, так как время от времени его быстрая речь была не слышна. Анжелика подумывала о том, чтобы тихо уйти, но слова венецианца вновь задержали ее.

— Вы… Вы могли бы обрести власть, — увлеченно говорил венецианец, невольно повышая голос. — Вы смогли бы завоевать толпы… и мир. Когда я был в Лионе и советовался с предсказателем, он неожиданно предупредил меня, что вы находитесь под большим покровительством Гермеса Трисмегиста[54]. Вы знаете, как и я, что греки уподобляли его Меркурию, но в Гермесе Трисмегисте они видели главным образом египетского бога Тота, который считался создателем всех наук, известных человечеству. И алхимики видят в нем основателя своего искусства… Нам не стоит насмехаться над защитой богов.

— Я и не думал смеяться.

— Тогда слушайте меня… Вы… вы! Вы способны завоевать толпы… и мир.

— Довольно лести, мой друг Фабрицио. Представляете ли вы, какими качествами наделяет Макиавелли[55] своего «Государя»? Быть и казаться. Мужество и государственные интересы. Показная добродетель и преднамеренная подлость?..

Фабрицио протестующее воскликнул:

— Великий Боже, нет! Меня ужасает этот флорентийский циник, и, вопреки большинству высказанных мнений о нем, сделанных в то мятежное время, я нахожу много ошибок в его анализе человека у власти… Я хотел только намекнуть на ваше влияние, ваши возможности.

— Да, я понимаю…

Голос Жоффрея был спокойным, дружеским, но довольно безразличным, а затем Анжелика услышала, как он рассмеялся.

— А я бы хотел намекнуть на ваши работы, о которых вы мне ничего не рассказываете. И ответьте мне, не подвергают ли они вас опасности… еще большей, чем ваш обычный образ жизни? Если я не ошибаюсь, именно Макиавелли вы выбрали в качестве центрального героя вашего философского изучения представителя власти.

— Я признаю, что это больше чем провокация или неосторожность. Но он сам олицетворяет тысячу человеческих обличий. Главным образом я ненавижу в нем именно презрение, которое сделало его популярным. Он сравнивает толпу с женщиной и советует поработить, считая лучшим способом подчинения унижение и доведение до безумия ради достижения своих целей.

Неожиданно они вновь заговорили на латыни, и Анжелика поняла, что они обсуждали труды Макиавелли и его изречения по поводу Толпы и Честолюбия Государя. Тон изменился.

— Но все же он указал мне путь. Никто до Макиавелли не осмелился мерить человека его трусостью, его тщеславием, его лицемерием. Необходимо, чтобы праведные души нашли в себе мужество и перестали заниматься мнимыми вопросами, такими, как вечное спасение.