Сгрудившись вокруг лохани, пассажиры принялись обсуждать ее содержимое.

— Это рагу с овощами.

— Во всяком случае, свежая пища.

— Значит, нас еще не посадили на судовые галеты и солонину, какими обычно кормят в море.

— Они наверняка награбили всю эту провизию на берегу. Я слыхал, как в трюме, что под нами, хрюкали свиньи и блеяли козы.

— Нет, они их не украли, они купили скотину у нас и щедро заплатили звонкой монетой. Мы на них не в обиде.

— Кто это там встрял в разговор? — осведомился Маниго, когда это разъяснение, сделанное на шарантском диалекте, дошло до его сознания.

При свете фонарей он увидел в трюме незнакомые фигуры: двух тощих длинноволосых крестьян и их жен, за юбки которых цеплялись с полдюжины оборванных ребятишек.

— А вы-то откуда тут взялись?

— Мы гугеноты из деревни Сен-Морис.

— А с какой стати вы сюда заявились?

— Ну как же! Когда все побежали к берегу, мы тоже побежали. А там и вовсе подумали: коли все садятся на корабль, давай и мы сядем. Думаете, нам больно хотелось попасть в лапы королевских драгун? Глядишь, они бы на нас всю злость сорвали… А узнай они, что мы торговали с пиратами, нам бы так досталось! Да и по правде сказать, что у нас в деревне осталось? Почитай ничего — ведь мы продали нашу последнюю козу и всех свиней… И что бы мы без них делали?

— Тут и без вас слишком много народу, — в ярости сказал Маниго. — Еще взялись нахлебники на нашу шею!

— Хотела бы заметить вам, милостивый государь, — вставила Анжелика, — что эта забота лежит отнюдь не на ваших плечах, и, кроме того, своим супом вы косвенным образом обязаны именно этим самым крестьянам, потому что его, судя по всему, сварили из мяса их свиньи.

— Но когда мы прибудем на Американские острова…

В разговор вмешался пастор Бокер:

— Крестьяне, умеющие пахать землю и ухаживать за скотом, никогда не будут в тягость колонии эмигрантов. Братья мои, добро пожаловать в нашу общину!

На этом инцидент был исчерпан и горожане расступились, пропустив бедняков к лохани с супом.

Для каждого из эмигрантов этот первый вечер на незнакомом судне, уносящем их навстречу неведомой судьбе, отдавал чем-то нереальным. Еще вчера они легли спать в своих домах, богатых у одних, бедных у других. Тревога за свое будущее наконец перестала их терзать, так как мысли о предстоящем вскоре отъезде успокоили их. Смирившись с неизбежными потерями, они решили приложить все усилия, чтобы плавание прошло как можно более безопасно и с удобствами. Но все пошло прахом — и вот они качаются на волнах ночного океана, отрезанные от всей своей прошлой жизни, едва ли не безымянные, словно души умерших в ладье Харона. Именно это сравнение приходило на ум гугенотам-мужчинам, в большинстве своем людям весьма образованным, и они с унылым видом взирали на суп, который от бортовой качки тихо плескался в лохани.

А женщин занимали иные заботы — у них и в мыслях не было вспоминать пассажи из Данте. За неимением мисок они передавали из рук в руки единственную чашку госпожи Каррер и по очереди поили из нее детей молоком. Сделать это было нелегко, ибо с наступлением ночи качка усилилась. Обливаясь молоком, дети смеялись, но их матери ворчали. Ведь переодеть детей им было не во что, а где на борту судна стирать? Каждая минута несла с собой новые горестные воспоминания о том, чего эти женщины-хозяйки лишились. Их сердца обливались кровью, когда они с тоской думали о добрых запасах золы и мыла в покинутых домашних прачечных и о многочисленных щетках: от больших до самых маленьких — ведь как можно стирать без щетки? Жена булочника вдруг повеселела, вспомнив, что свою щетку она из дому прихватила, и взглядом победительницы обвела своих подавленных соседок.

Анжелика снова подошла к мэтру Берну и встала рядом с ним на колени. За Онорину ога была спокойна: девочка ухитрилась одной из первых напиться молока и теперь тайком вылавливала из супа кусочки мяса. Слава Богу, Онорина всегда сумеет за себя постоять!..

Теперь все внимание Анжелики принадлежало мэтру Габриэлю. К ее беспокойству прибавились угрызения совести и чувство признательности.

«Если бы не он, сабельный удар достался бы мне или Онорине…»

Застывшее лицо Берна и его долгое беспамятство внушали Анжелике опасения

— это не соответствовало характеру его раны. При свете фонаря стало видно, что его лицо приняло восковой оттенок. Когда двое матросов-мальтийцев вернулись с десятком мисок и раздали их женщинам, Анжелика подошла к одному из них и, потянув за рукав, подвела его к раненому, давая понять, что тому требуется помощь. Матрос довольно равнодушно пожал плечами и, возведя глаза к небу, помянул Мадонну. По его словам, среди команды тоже были раненые, и как на всяком пиратском судне для них имелось только два чудо-снадобья: ром, чтобы промыть рану, и порох, чтобы ее прижечь. И еще — молитвы Пресвятой Деве, к каковым мальтиец, кажется, рекомендовал прибегнуть в случае с Берном.

Анжелика вздохнула. Что же делать? Она перебрала в памяти все домашние средства, которые узнала за свою жизнь хозяйки и матери, и даже рецепты зелий колдуньи Мелюзины, которыми она пользовала раненых, когда во время восстания в Пуату скрывалась со своим отрядом в лесах. Но из всего этого у нее под рукой не было сейчас ничего, совсем ничего. Маленькие пакетики с лекарственными травами остались лежать на дне ее сундука в Ла-Рошели и она даже не вспомнила о них в час бегства.

«И все же я должна была об этом подумать, — укоряла она себя. — Не так уж трудно было рассовать их по карманам».

Ей показалось, что черты раненого исказила чуть заметная дрожь, и она нагнулась к нему еще ниже, внимательно вглядываясь в его лицо. Он шевельнулся и приоткрыл плотно сомкнутые губы, как бы пытаясь глотнуть воздуху. Выражение у него было страдальческое, а она ничем не могла ему помочь.

«А что если он умрет?» — подумала она и вся похолодела.

Неужели их плавание начнется под знаком непоправимого несчастья? Неужели по ее вине дети мэтра Габриэля, которых она так любит, лишатся отца, своей единственной опоры? А что будет с ней самой? Она уже привыкла к тому, что Габриэль Берн всегда рядом и на него можно опереться. И теперь, когда опять рвались все нити, связывавшие ее с прежней жизнью, она не хотела потерять его. Только не его! Этот человек был ей верным другом, ибо — в глубине души она это знала — он ее любил.

Анжелика положила ладонь на его широкую грудь, покрытую сейчас липким, нездоровым потом. Ей страстно хотелось вернуть его к жизни, влить в него силу, которую она только что ощутила в себе, когда осознала, что она наконец в море и отныне будет свободна.

Берн вздрогнул. Должно быть, непривычная нежность этой теплой женской руки пробилась к его сознанию сквозь пелену беспамятства.

Он шевельнулся, и его глаза приоткрылись. Анжелика с нетерпением и тревогой ждала его первого взгляда. Что в нем будет: мука агонии или признаки возвращения к жизни?

Встретив его взгляд, она успокоилась. С открытыми глазами мэтр Габриэль уже не выглядел таким слабым, и все то волнение и растроганность, которые Анжелика испытала, увидев этого крепкого мужчину поверженным, быстро рассеялись. Хотя он долго находился без сознания и, наверное, видел все как в тумане, его взгляд не утратил глубины и осмысленности. На мгновение он обратился вверх, к низкому, скудно освещенному потолку твиндекаnote 5, затем уперся в низко склоненное лицо Анжелики. И в то же мгновение она поняла, что раненый еще не вполне владеет собой, ибо никогда прежде он не смотрел на нее таким пожирающим, восторженным взглядом, никогда — даже в тот страшный день, когда, задушив двух пытавшихся изнасиловать ее полицейских, он сжал ее в своих объятиях.

Одним-единственным пылким взором он признавался ей сейчас в том, в чем, наверное, ни разу не признался себе самому. Закованное в жесткий панцирь пуританской морали, благоразумия, подозрительного отношения к женщине, неистовство его любви могло вырваться наружу лишь в такой миг, какой наступил сейчас, когда Габриэль Берн был очень слаб и не заботился о том, что о нем могут подумать его ближние.

— Госпожа Анжелика! — выдохнул он.

— Я здесь.

«Какое счастье, — подумала она, — что все остальные поглощены своими делами и никто ничего не заметил».

Никто, может быть, только Абигель, которая стояла чуть поодаль на коленях и молилась.

Габриэль Берн порывисто потянулся к Анжелике. И тут же, застонав, снова закрыл глаза.

— Он пошевелился, — прошептала Абигель.

— Он даже открывал глаза.

— Да, я видела.

Губы торговца медленно задвигались.

— Госпожа Анжелика… Где.., мы?

— В море… Вы ранены…

Когда он закрыл глаза, его вдруг проснувшаяся страсть перестала пугать ее. Она чувствовала только одно — что должна заботиться о нем, как раньше, в Ла-Рошели, когда он засиживался допоздна над своими записями и она приносила ему чашку бульона или глинтвейна и говорила, что он непременно подорвет себе здоровье, если будет так мало спать.

Она ласково погладила его широкий лоб. Ей часто хотелось сделать это еще в Ла-Рошели, когда она видела его озабоченным, снедаемым тревогой, которую он старался скрыть под показным спокойствием. Жест чисто дружеский, материнский. Сегодня она могла себе его позволить.

— Я здесь, с вами, мой дорогой друг. Прошу вас, не двигайтесь.

Ее пальцы коснулись его слипшихся волос, и, отдернув руку, она увидела на ней кровь. Так вот оно что! Значит, он ранен еще и в голову! Эта рана и, главное, полученная вместе с нею контузия объясняли, отчего он так долго не приходил в сознание. Теперь ему нужен хороший уход, нужно его согреть, перевязать, и он наверняка поправится. Она повидала столько раненых, что могла с уверенностью поставить ему диагноз.

Анжелика выпрямилась и вдруг осознала, что в трюме установилась какая-то странная тишина. Споры вокруг лохани с супом стихли, и даже дети замолчали. Она подняла глаза и с замиранием сердца увидела, что в ногах раненого стоит Рескатор. Как давно он тут? Всюду, где он появлялся, мгновенно воцарялось молчание. Молчание либо враждебное, либо просто настороженное, порождаемое его непроницаемой черной маской.