Наконец! Ее грациозная фигурка в темном костюме торопливым шагом идет к нему.

Он вскакивает, хватает ее ручки и прижимает к своим губам.

Эти ручки дрожат, она опустила голову, и большая черная шляпа совершенно скрывает ее лицо.

Она опускается на скамейку, дышит тяжело и с трудом, и вдруг истерическое рыдание вырывается из ее груди.

— Мурочка, милая, дорогая, — говорит Сеня, садясь рядом. — Перестаньте… не плачьте… ах, Боже мой! Да что такое случилось? — Он совершенно растерян и только все крепче и крепче сжимает дрожащие ручки.

— Я умру, умру, Сеня; я не хочу жить, не хочу!

— Родная… хорошая… да в чем дело… скажите… Я все для вас… возьмите жизнь мою… не плачьте, ради Бога: вон какие-то офицеры идут.

Мурочка прижимала платок к губам, едва сдерживая рыдания.


— Мы виделись в гостинице два раза, потом он стал говорить, что дорожит моей репутацией… потом… он уехал на гастроли, и целый месяц ни одного письма… одна открытка, которую я могла бы показать всем… А теперь он вернулся и не пишет… и не едет… Сеня, я умру…

— Мурочка, он, может быть, не вернулся еще.

— Я узнала из газет, вот уже четыре дня… он на даче… в Озерках, я два раза ездила… не застала. Я оставила письмо, я написала, что не могу жить без него… что я стравлюсь, а он и сегодня не приехал. Наверно, эта женщина перехватила письмо. Я не запечатала, потому что она дала мне только бумагу, а конверта у нее не было…

И она опять залилась слезами.

— Мурочка, может, он занят чем-нибудь, у него нет времени.

— Нет! Я чувствую… Сеня, голубчик, у меня к вам такая большая просьба. Я понимаю, что это жестоко заставлять вас… но мне больше не к кому обратиться, а если он не придет, я умру! Поезжайте к нему, отыщите его, скажите… что если… если… у меня яд… сулема.

— Мурочка, ради Бога, что вы говорите, — в ужасе восклицает Сеня.

— Нет, Сеня, это решено. Моя жизнь разбита… мне не для чего жить; и все эта проклятая женщина! Она хочет его удержать, она, наверно, перехватывает мои письма… она… Сеня, если вы еще любите меня хоть немного, пойдите скажите ему, чтоб он пришел, хоть последний раз, хоть объясниться.

И Мурочка с тихим плачем прижалась к плечу Сени.

Сеня тихо обнял ее, согревал ее холодные руки, сердце его разрывалось от ревности, жалости и негодования.

Как велика его любовь к этой доверчиво прижавшейся к нему дорогой девушке.

Он пойдет, пойдет к Подгуре и притащит его к ней, живого или мертвого.

Рвется его сердце от ревнивой боли, но он сделает все, только бы была она счастлива, только бы не отогнала его и позволила остаться хоть другом, хоть братом.

Он теснее прижал к себе ее тоненькую талию.

Они оба молчали, а лиловые сумерки ночи охватили и небо, и пруд.


На другой день Сеня приехал в Озерки около часа. Дорога до дачи Подгуры показалась ему ужасно длинной, и он злился, что не взял извозчика.

Он вошел на террасу, прошел гостиную, не встретив никого.

Анатолий Петрович сидел в кабинете, подперев свою кудрявую голову и устремив глаза в окно, где ветви липы, колеблемые тихим ветром, роняли свои бледные маленькие цветы на подоконник. Всегда свежее, румяное лицо Анатолия Петровича бледно и как-то осунулось. Он глубоко задумался и вздрагивает, когда Сеня отворяет дверь.

— Сеня! Друг! — протягивает он обе руки вошедшему. — Где пропадал?.. Да что это с тобой?

Сеня стоит неподвижно, закусив губы и заложив руки за спину.

— Я, Анатолий Петрович, пришел поговорить с вами, — и голос его срывается.

— Анатолий Петрович? вы? Объясни мне, что это значит?

— Я всегда считал вас за честного человека, господин Подгура, но вы… вы… что вы сделали с девушкой? — спрашивает Сеня дрожащим голосом.

— Ах, ты об этом! — со стоном вырывается у Подгуры, и он опускается на стул. — Не говори, братик… сам вижу, чувствую… подлец я, Сеня!

— Нет, это возмутительно, не могу я слышать, когда человек говорит: я «подлец». Словно насмехается в лицо тебе. Вот я, мол, подлец, и делай со мной, что хочешь! Ответственность точно снимает с себя. Нет! Ты не смей быть подлецом, слышишь, не смей подлецом быть! Тебе отдала девушка, и какая девушка, всю свою жизнь, всю свою любовь! Смеешь ли ты быть подлецом после этого? Этой любовью другой человек, может, жил, дышал! А ты? Погубил, бросил!

Сеня весь дрожал и сжимал кулаки.

— Что же мне делать, Сеня, скажи сам — что? Я готов чем хочешь искупить вину мою, — тихо заговорил Подгура, — хочешь, будем драться на дуэли, хочешь, я сам застрелюсь?

— Что ж, ей легче будет от этого? — топая ногою, кричит Сеня. — Ты не смеешь ее так бросить, иди к ней! Она страдает, мучается, она близка к самоубийству!

— Не могу, Сеня, не могу, хоть зарежь; если бы ты знал, как она мне противна!

Противна? она? Чистая, добрая, умная?

И Сеня во все глаза смотрит на Подгуру.

— Да, противна! — восклицает тот с отчаянием. — Пойми — физически противна!

Физически противно это грациозное, изящное существо!!! Его любовь, его мечта, его белая бабочка!

Он смотрит на Анатолия Петровича широко открытыми глазами и мнет угол скатерти.

— Ты с ума сошел, — бормочет он. — Она… такая милая, умная, прелестная девушка.

— Милая — верю, Сеня, но прелестная… она для вас всех прелестная, я не спорю: вы ее видите в развевающихся легких платьях, в красивых спортивных костюмах, в локонах… А если это все снять! Как очутился передо мной заморенный цыпленок на худеньких, синеньких ножках, с жалкими маленькими тряпочками вместо бюста…

— Молчи! Циник! Негодяй!

Сеня хватает стул.

— Довольно, Сеня, — говорит Подгура, вырывая у него стул. — Чего ты от меня хочешь? Я уже предлагал тебе дуэль, самоубийство…

— Я ее спасти хочу! Пойми, я бы сейчас, сию минуту, женился бы на ней, если б она захотела.

— Сеня! Друг! Умница! Все спасено!.. Сейчас… где моя шляпа? О, блестящая, блестящая мысль! — и Подгура заметался по комнате, ища шляпу.

— Что с тобой? Куда ты? — невольно вырывается у Сени, когда Анатолий Петрович ринулся к дверям.

— Как куда? К Кулышевым, делать предложение.

— Кому?

— Да Мурочке. Бедная девочка! Спасибо тебе, Сеня, надоумил ты меня. И как это в голову мне раньше не пришло!

— Но… ведь ты сейчас… сейчас сказал, что она… что ты ее не любишь.

— Так ведь я женюсь, женюсь, свой грех искупаю, ее спасаю, что же еще! — и Подгура изумленно смотрит на Сеню.

— Да ведь ты же не любишь ее, — опять повторяет Сеня.

— Так ведь я женюсь.

— Да не все ли равно?

— Нет, не все равно, — ударяет Подгура кулаком по столу, — притворяться не надо, не надо говорить вечно слова любви, на коленях стоять, целовать ручки и ножки, когда с души воротит. Буду добрым мужем, чмокну ее раза три в день, так чего ей еще. Что заработаю — все ей; пусть живет в роскоши. Коли детей Бог пошлет, воспитаем, как принцев.

— Да разве ей это надо? Ты у нее счастье отнял, жизнь исковеркал!

— Тогда что же мне делать? — с отчаянием спрашивает Подгура.

Сеня молчит.

— Я и свою жизнь исковеркал, свое счастье испортил, погубил… прочти… вот…

Подгура подает листок, написанный нетвердым детским почерком Елизаветы Васильевны:

«Я ухожу, Анатолий Петрович. На этот раз не старайтесь, вернуть меня. Я простила вам фельдшерицу, простила двух хористок, шансонетную испанку простила. Может быть, и еще много раз, да, наверно, и всю бы жизнь прощала, зная, какой вы слабый мужчина. Такой знаменитости, как вы, знаю, трудно отмахнуться от всех баб, что лезут к вам. Но вы погубили невинную девушку; это сразу оттолкнуло меня от вас, и вся моя великая любовь словно прахом разлетелась. Шурку беру с собой. Будете давать на ее воспитание — ладно, не будете — прокормлю и воспитаю сама. Горько, тяжело! Любила я вас, считая за слабого человека, но негодяя и подлеца любить не могу».

— Уехала, не прощаясь… и Шурку, Шурку увезла, — тихо шепчет Подгура, пока Сеня молча кладет письмо на стол.

— И она говорит: подлец, негодяй. Отчего я виноват один, отчего не виноваты мы оба? Ведь я не искал ее, ведь она сама пришла, плакала… грозила утопиться.

— Это прекрасно! — разражается Сеня нервным смехом, — девушка соблазнила мужчину! Неопытная, молодая девушка! Стыдись!

Подгура опускает голову:

— Я сам сознаю, Сеня, что слова мои как-то не того… ну, вот за мою ошибку, за мой грех я сломал жизнь Лизе, себе, ребенку… буду всю жизнь жить с нелюбимой женой, работать на нее… и за что? За то, что она девственница! Недевственницу я бы мог бросить, никто бы не осудил, всякий бы сказал: что ж, сошлись, разошлись, любви не прикажешь…

Они оба сидели молча; легкий ветерок стряхивал цветы липы на подоконник.

Сеня машинально собирал их, аккуратно складывая в букетик. Мысли кружились в его голове, он силился проникнуться негодованием к Подгуре — и не мог: таким ничтожным, такой тряпкой казался ему этот «злодей». Хотелось опять воскресить в сердце любовь к своей белой бабочке, но вместо белой бабочки ему представляется «заморенный цыпленок на синеньких ножках».

Где же ты, чистая, святая любовь?

Он искал ее, звал… но вместо нее была одна мучительная жалость и некоторое презрение к самому себе.

— Ну что ж, Анатолий, надо идти, — сказал он со вздохом, бросая собранные цветы на подоконник и берясь за фуражку.

— Пойдем друг, — также беззвучно отозвался Подгура, окинув грустным взглядом комнату, и с опущенной головой последовал за Сеней.

Он

Рукопись, найденная в бумагах застрелившегося доктора.