Варвара Семеновна нервно кутается в свой серый платок.

— Я все-таки прошу, даже требую не путать детей в твои дела! — возвышает она голос.

— Варя! Что за намеки? — с упреком говорит Роман Филиппович.

— Я не знаю, не знаю, — вдруг истерически кричит Варвара Семеновна. — Когда видишь ложь, теряешь веру в самого близкого человека, узнаешь про него чудовищные вещи, невольно в голову приходят… может быть, и неосновательные подозрения… Почему у Ани был такой смущенный и расстроенный вид? Может быть, ты посылаешь ее не за векселями, а с любовным письмом. Она была всегда твоей любимицей, всегда держала твою сторону… Почем я знаю! Может быть, она покрывает твои возмутительные интриги, носит письма, которые ты боишься доверить прислуге…

— Стыдись, Варя! — поднимается с кресла Роман Филиппович. — Я никогда не ждал от тебя такой буржуазной сцены. Я не мог и до сих пор не могу тебя разуверить: ты больше веришь каким-то кухонным сплетням, чем мне… Пусть будет так — я даже не хочу говорить об этом… но я не могу допустить, что ты серьезно думаешь то, что говоришь. Стыдись! Я, я бы стал просить моего ребенка, мою дочь способствовать моим любовным эскападам?

— Ах, не знаю, не знаю… я никому теперь не верю! — так громко вскрикивает Варвара Семеновна, что Аня слышит этот крик из своей комнаты и опять бежит к двери.

Она слышит всхлипывание матери и ровный, красивый голос отца — он говорит убедительно и плавно.

Аня отходит от двери.

«Теперь он ее уверит! Ей так хочется поверить!» — думает она, и губы ее насмешливо кривятся.


— Тебя просят к телефону.

— Это, Лида, верно из сапожного магазина. Скажи, что я зайду сегодня! — отвечает Аня, считая белье, принесенное от прачки.

— Нет, это какой-то Григорьев, говорит — по делу.

Аня бледнеет. Как он смеет звать ее, когда она здесь, в семье, в доме ее матери!

Аня возмущена, оскорблена, испугана, и голос дрожит, когда она спрашивает:

— Что вам надо?

— Это вы, Анна Романовна?

— Да. Что вам надо?

— Я не узнаю вашего голоса.

Она хочет сказать, что он не должен, не смеет говорить с ней здесь, но она боится, что кто-нибудь из домашних услышит ее слова, и, помолчав, резко говорит:

— Говорите скорей, я занята.

— Анна Романовна, моя жена согласна на развод…

— Какое мне дело…

— Аня, я вас умоляю, дайте мне возможность загладить…

Что он — с ума сошел? Понимает же он, что слушать я могу, а отвечать мне нельзя, ведь я не одна в квартире… а он опять говорит о своей идиотской любви… Повесить разве трубку…

— Г-н Григорьев, — говорит Аня растерянно, — я, право, занята…

— Аня, дорогая, придите сегодня…

— Невозможно.

— Ну дайте мне возможность видеть вас на улице, на минутку…

— Завтра…

— Где?

Дурак! Как она ответит — воя Оля уже суется послушать.

— Завтра зайду сама — вечером; простите, я занята, — и Аня вешает трубку.


Это он мне предложение делает!

Аня трет лоб.

Кажется, по житейскому кодексу ей надо радоваться, скорей соглашаться, скорей соглашаться и… всегда… всю жизнь «выкупать векселя».

Но векселей осталось всего четыре — и потом свобода…

Но ведь, по кодексу, — жизнь моя испорчена…

А чем она, в сущности, испорчена? Испорчена сознанием всего происшедшего, а этого не поправишь браком.

А «внешним образом» — чем эта жизнь испорчена?

Та же семья, те же заботы повседневные, мелкие, хозяйство, уроки с Женей и Котиком…

Одно только: она не может выйти замуж. Да она никогда и не собиралась замуж.

А если я полюблю?

Это все глупости. Если она полюбит и ее полюбят, она скажет всю правду. Неужели любящий ее человек не оценит ее поступка?

Нет, брак без любви — купля и продажа. Она продала себя, но не навсегда. О нет, не навсегда.

Там осталось только четыре векселя, и опять она будет жить и дышать свободно и всех любить по-прежнему. Это охлаждение временное. Она сама гадкая, скверная. Да, скверная: она с ужасом замечает, что равнодушие к ней домашних ее злит, обижает, ей хочется им иногда крикнуть: «Да знаете ли вы все, что я для вас сделала!»

А мать теперь еще суше и даже враждебно относится к ней, подозревая, что она покрывает грешки отца.

«Да, я покрываю его, но для твоего же покоя, мама!»


— Мне нужно поговорить с тобой об очень важном деле, Аня, но я боюсь: ты еще донесешь маме и выйдет история.

— Ну и не рассказывай.

Аня взглядывает на Олю, усевшуюся на край стола, и снова опускает глаза в книгу.

— Да надо же мне поговорить с кем-нибудь…

— У тебя есть подруги, друзья.

— Конечно, есть. О своих делах я бы и не стала разговаривать с тобой, а это дело семейное, касающееся нас всех.

Оля произносит эти слова очень торжественно, хотя ее поза и нарушает эту торжественность: она сидит на столе и болтает ногами.

— Нас всех? — тревожно спрашивает Аня.

— Да. Папа отказал мне и Лиде в деньгах. А нам нужны платья, скоро бал у Платоновых. Лида с этим помирилась, она теперь так занята своею любовью к этому лохматому музыканту, что помирилась, — ей не до бала, я мириться не желаю, я хочу ехать на этот бал, папа обещал! Платье будет стоить какие-нибудь пятьдесят-шестьдесят рублей.

— Странная ты, Оля. Если папа отказал, значит, у него нет денег.

— А ты, «блаженненькая», в этом уверена?

— Да, уверена. Даже на хозяйство он мне этот месяц дал очень мало, у нас долги в лавках, и я не могла заплатить жалованье прислуге.

— А скажи мне, куда он девал деньги, полученные за процесс Арнольдсона?

— Процесс еще не кончен…

— Нет, он кончен, это всем известно, и отец третьего дня получил двадцать пять тысяч.

— Третьего дня? Ну, значит, отец не успел вчера дать нам денег.

— Мы с Петей сегодня утром говорили с ним и требовали денег. Он выгнал нас и сказал, что он не даст ни копейки.

Аня бледнеет.

«Что же это, — мелькает в ее голове, — ведь отец, имея деньги, мог выкупить оставшиеся векселя». Дрожь охватывает ее, дрожь негодования.

— Это, наверно, неправда, отец сказал бы мне. Вам он мог отказать в деньгах на удовольствия, но мне нужно на необходимое.

— Послушай, ты, — соскакивает Оля со стола, — ты представляешься святой невинностью или ты совсем дура?

— Что такое?

— Разве ты не знаешь, что отец просаживает массу денег на какую-то певичку, наделал долгов, и все деньги, наверное, уйдут на эту дрянь!

— Господи, да откуда ты-то знаешь это? — с ужасом спрашивает Аня.

— Все знают, все говорят, только вы с мамой сидите за своими педагогическими книжками и ничего не знаете. Это возмутительно! Мы не можем позволить себе пустячного развлечения, а какая-то публичная женщина получает бриллианты! Нам никогда нельзя воспользоваться лошадьми, а эта дрянь катается по набережной в нашей коляске… Я больше этого не желаю! — топает Оля ногой. — Мы с Петей ему сегодня объявили, что, если он будет стеснять нас, мы расскажем маме!

— Ради Бога, только не маме! — глухо говорит Аня.

— Конечно, маму жалко, нам не хотелось бы ее волновать, но нельзя же позволить «этой» обирать нас! Мы вчера так и решили: ты должна поговорить с отцом; посоветуй ему не притеснять нас, а не то мы скажем маме. Надо же нам как-нибудь охранять наши интересы. Нельзя же допускать такое безобразие!

— Да, да, Аня, я получил деньги, но, видишь ли, мне пришлось почти все отдать кредиторам. У меня остались пустяки… Вот возьми пятьсот рублей… ты говорила, что у тебя там что-то не хватает по хозяйству, да дай этой Ольге на платье, она рвется на какой-то бал.

— Отец, — с трудом произносит Аня, — заплати Григорьеву.

— Видишь, дорогая, у меня нет… осталось всего три тысячи, честное слово, — три из всех денег, и они мне необходимы на одно важное дело… впрочем, я писал уже Григорьеву — он не берет… ему нравится куражиться… мерзавец!

— Как же он может отказаться отдать векселя, раз за них платят деньги?

— Ах, Аня, он может потребовать уплаты при свидетелях, дать знать Сливенко… имя которого на векселях… и вообще все испортит.

— Хорошо, отец, делать нечего, только ты эти три тысячи отдай мне, а то мы опять сядем без денег к концу месяца.

— Невозможно, Аня. Мне нужны эти деньги… у меня дела.

— Отец! Что ты делаешь, — вдруг не выдерживает Аня, — ведь ты дал мне слово, и вот опять…

— Это возмутительно! — срывается с места Роман Филиппович. — Есть у вас совесть?! Травят, травят со всех сторон. Родные дети устраивают шантаж! Да что это, наконец! Вы — взрослые, и живите сами как знаете, работайте сами на себя. До каких лет я должен содержать эту ораву, отказывая себе в счастье, в последнем клочке счастья!.. Довольно! Делайте что знаете, — я уеду! Мое терпение лопнуло! Что вы от меня хотите?

— Ради Бога, тише, тише… — с мольбой твердит Аня, — мама услышит.

— Пусть слышит! И ей я скажу, что не могу терпеть больше! Не могу терпеть ее вечных сентенций, ее нотаций, ее вечного противодействия мне, мне противно ее желтое лицо, ее холщевые рубашки! Ее любовь ко мне!

— Замолчи, отец! — хватает его за руку Аня.

— Как ты смеешь!

— Смею! Сам знаешь, что смею.

Несколько минут они смотрят друг на друга с нескрываемой ненавистью.

— Почему же ты смеешь? — сжимает кулак, но тоном ниже спрашивает Роман Филиппович.

— Сам знаешь, — гордо говорит Аня. — Давай мне эти три тысячи! Мне нет дела, что на них ты покупаешь себе любовь! Я хочу расплатиться с мелкими назойливыми долгами… я хочу отправить маму на юг… Давай!

— Эти деньги мне нужны! Ступай сейчас вон! Довольно!